Схватка
Шрифт:
ПОЛЕССКАЯ
Блокнот был на исходе. Оставалось несколько чистых страниц, и Андрей старательно записал экономным, мелким почерком.
…Ходатайство о моей демобилизации пошло как по рельсам. Подполковник поддержал. А куда ему было деваться? Во-первых, я не кадровый офицер, так — ускоренные курсы. Во-вторых, сам он со дня на день соберет вещички — как только придет вызов из министерства. И потом, сам же толкнул меня на мирную стезю, еще под Кенигсбергом. Так прямо и сказал: «Быть тебе, дружище Кукушкин, журналистом. Я буду работать, а ты обо мне писать. Ну, не обо мне, о моем заводе. Договорились?» Завод его, электротехнический — в Подмосковье, там он когда-то прошел все ступеньки — от токаря и комсорга цеха до секретаря парткома, теперь надеется получить в министерстве свой завод в полное, так сказать, владение. И получит, мудрый мужик наш замполит полка, крестный отец моих разведчиков. Боюсь только, со мной он ошибся.
Журналист…
Как-то прошлой зимой у Виткунена приполз в траншею корреспондент — за материалом. Ну известно, работник дивизионки — та же пехота, бывает, карандаш забудет взять, но автомат всегда при себе. Не помог ему на этот раз автомат: пока ждал нас из поиска, немцы ударили из дальнобойных… В общем, хороший он был парень, этот корреспондент, и в память о нем написал я заметку. Поиск наш отразил, и о нем — тоже. Вышла моя заметка под кричащим названием — «Во вражьем логове». Батя, подполковник Сердечкин, конечно, прочел. Вот тогда-то, в одночасье, и напророчил.
Так что скоро-скоро — прощай, оружие, здравствуй, ученье, а там, глядишь, стану этим самым, журналистом. Даже не верится, ей-богу. Была бы мать жива, вот бы порадовалась. В окопах часто вспоминал детство, маму — как в садик за ручку водила.
А сейчас война кончилась. Уже полгода в небе тихо, а я все не могу привыкнуть к тишине, по ночам, бывает, вскакиваю, чертовщина всякая мерещится, будто вспыхнула немецкая передовая сотнями ракет, мы как на ладони, и бьют нас прямой наводкой. А это, оказывается, дневальный глушит в рельсу.
Зарядка. Завтрак, строевая через пень-колоду с перекурами, немного тактики. Полк, говорят, будет расформировываться, отсюда и прохладца. Иногда по тревоге уходим в леса выкуривать остатки недобитых банд. С весны у нас эта карусель.
Воскресное утро. Только сейчас в почти пустой казарме с особой остротой ощущаю, как мало нас осталось во взводе. Пожилые, «старики», ушли
И тишина, только шарканье тряпки — это ефрейтор Бабенко моет полы. Бабенко — смуглый коротышка, похожий на ежа. Вот он поднимает налитое кровью лицо со вздернутым носом — чубчик торчком… Полы в казарме коварные — гладкие, как оселок, цемент под мокрой тряпицей обманчиво блестит, а чуть просохнет — снова в серых разводах.
Дневальный Мурзаев, худенький юркий татарин, зорко следящий за Бабенко, кричит, словно золотой петух с колокольни:
— Парадка нет! Бабенко, куда спешка? Давай вода ведро меняй!
А Бабенко торопится, поглядывая в распахнутую дверь ленинской комнаты. Там у стола, накрытого красным сукном в пятнах ружейного масла, посиживает, ожидаючи, с трофейной гитарой Колька-одессит. Колька, как и большинство оставшихся солдат, — местный, полешанин из села Коровичи, но перед самой войной беспокойная, бродяжья натура закинула его в город Одессу, где среди портовых грузчиков он приобрел своеобразный лоск, соответственно пополнив небогатый свой лексикон. Здесь, в городке, они с Бабенко укрепляли фронтовую дружбу совместными походами куда-то на околицу, где у них, по словам Кольки, была веселая хата.
А что плохого? Ребята молоды, война позади…
На другом конце стола, подстелив газетку, пишут письма семьям братья Лахно, почти одногодки — один черный, другой льняной. Оба поженились еще в тридцать седьмом, но — так получилось: сначала Хасан, потом финская, потом Великая Отечественная — с тех пор не были дома. И пишут они письма своим женам, уже с трудом представляя, как они выглядят, и странным кажется, что дом-то в двухстах километрах, а все вроде бы за горами, за лесами. Писать осталось недолго. Скоро братьев отпустят домой.
Солдат Политкин, тощий, с круглой, как мяч, головой на сутулых плечах и затаенной усмешечкой в углах губ, шутник, ни разу не рассмеявшийся вслух, лежит на койке — у него ангина — и читает райгазету.
— Вот, — роняет он, — хорошая статья «Готовь сани летом». А телегу, стал быть, зимой… Отсталая газетка. Столько техники за войну понаделали, прицепляй плуги к танку — и паши. Вернусь домой, пойду на курсы трактористов. Или поступлю на врача. Врачам на войне все же полегче, чем пехоте.
— Болтай язык, — отзывается Мурзаев, — какая война?
— Без войны долго не живут, история показывает… — Политкин прижимает к горлу повязку и поворачивается всем туловищем: — А вот тебе не положено, дневальный, язык на посту распускать. Еще слово скажешь, лейтенанту доложу, худо службу несешь.
Мурзаев, скользнув пугливым взглядом в мою сторону, замолкает с обидой. Но тут ему влетает от появившегося в дверях помкомвзвода Юры Королева.
— Застегни ворот! Солдат называется…
Мурзаев торопливо застегивает воротник, а Политкин лениво роняет: