Сибирская любовь
Шрифт:
Могучий мужик, на широченных плечах которого городской сюртук казался нелепым и куцым, разогнулся и посмотрел на говорившего. Вернее – поверх его головы, неопределенным, расплывчатым взглядом. И тот сразу примолк. Мужик тоже помолчал с полминуты, потом удобнее перехватил лопату и, выворотив очередной ком земли, спросил без особого интереса:
– Сам-то ты с чего подался разбойничать?
Тот, к кому он обратился, махнул рукой. Деловито подтянул штаны с лампасами, выпачканные в глине и травяной зелени, – и тоже взялся за лопату. Новый товарищ внушал ему смутный страх и почтение.
– Была, значит, причина, – круглое лицо его, так густо покрытое оспенными рябинами, что и глаз не сыщешь, тоскливо сморщилось. – Мне, вишь ты, на службе оставаться никак нельзя было. Укатали бы как милого. В ту же Сибирь, только с бубновым тузом.
– Да ну, – еще один здоровенный ком земли полетел в кучу; вырытая яма была уже солидных размеров, но двое продолжали усердно трудиться, – проворовался, что ли, аль зарезал кого?
– Христос с тобой, паря! Начальство ворует, а я, вишь ты, крайний. Эх, порассказать бы… Да ладно. Мертвяков давай сочтем. Наших, значит, двое, Панасюк-кучер да Ванька Ставров… упокой души невинно убиенных! – он обмахнулся широким крестом, обратив рябую физиономию к небу. – Ванька-то мне цельный пятак должен остался – платил за него намедни в трактире… ладно, прощаю! Да инженеришка энтот. А ты своего барина, значит, – косо глянул на товарища, – так-таки в болото? И не жалко?
– Чего жалеть, труп он и есть труп. Жалко, что не в землю, как бы не выловили… Поздно ты лопаты принес.
– Авось не выловят. В ил засосет. И мертвяка, и колымагу… Эк ты ее сволок – один! – бывший казак восхищенно свистнул. – Силища, чисто сохатый.
Он перевел дыхание и обтер лицо подолом длинной грязной рубахи. Потом поинтересовался:
– Величать-то тебя все-таки как? Непорядок, без имени-то. Меня вот, ежели желаешь знать…
– Так и зови Сохатым, не ошибешься, – его товарищ воткнул лопату в землю и рассеянно усмехнулся, глядя в пространство, – ты Рябой, я Сохатый. Или плохо?
Бывший казак радостно закивал. Такой вариант его вполне устраивал.
– Вылазь давай, – сказал Сохатый, – выкопали, глубже не надо.
– Маловато будет, вишь ты, звери отроют, – с сомнением буркнул Рябой, смерив глазами глубину ямы. Ответа не получил и, не вдаваясь в споры, молча полез из ямы. Понятно, этот чужак в тайге не бывал, где ему разбираться. А и ему, Рябому, – что за дело? Не для себя, чай, могилка.
Спустя недолгое время два тела были уложены в яму; пришла очередь третьего. Рябой смиренно перекрестился, глядя на худосочного юношу в темно-зеленом форменном сюртуке. И ухватил его за ноги. И вдруг…
– Стой-ка, – Сохатый, отстранив его, наклонился над телом. Глядел долго, пристально. Потом, ничего не говоря, бегом подался к воде. Рябой, выпрямившись, слушал, как он продирается через тальник. На мертвого не смотрел: отчего-то было страшно.
Сохатый вернулся через полминуты, неся перед собой картуз, из которого текло. Выплеснул воду в неподвижное запрокинутое лицо. Рябой, горестно вздыхая, спросил:
– Живой, что ли? Ох ты, грехи… Зачем отливаешь-то, паря, все равно ведь…
Не договорил, глядя, как неподвижное лицо будто оттаивает. Понемногу, едва-едва, а все равно понятно уже, что – и впрямь живой.
– Грехи! – почти со слезами повторил бывший казак и шагнул подальше от тела. – Вишь ты, как тебя… Сохатый – я крови на душу брать не хочу! Давай уж сам!
Сохатый аккуратно и умело осматривал лежащего, бормоча под нос:
– Гляди-ка, целехонек. На темечке только шишка. Хрястнули хорошенько, а ему много ль надо… Ты, Рябой, никак и приложил?
– Эй! Ты слышишь, что говорю-то? Давай сам!
Сохатый обернулся.
– Сгоняй-ка еще за водой. Надо, чтоб оклемался, а то на себе его волочь неохота.
– На себе?.. – Рябой заморгал, пытаясь сообразить. А когда сообразил – взвился от возмущения:
– Так ты его не… Дура! Что Климентий Тихоныч-то скажет? Самого зароет в землю, понял, нет?!
– Авось не зароет, – равнодушно бросил Сохатый, поднимаясь и отряхивая колени. Рябой открыл было рот, чтобы вывалить на этого дурака все, что думает… и молча закрыл.
Ведь и впрямь не зароет, мелькнула в голове смятенная мысль. И еще: недолго, пожалуй, Климентию-то Тихонычу осталось ходить в атаманах.
…Горние выси, горние выси. Может, и есть, да не про нашу честь. Мы – в противоположном направлении… Кочка хлюпнула под ногой, Серж тут же остановился. Перевел дыхание. Медленно, осторожно шагнул назад.
На тот свет – в каком бы то ни было направлении – все-таки не хотелось. Пока. Может, пройдет еще денек, и, когда вовсе сбесишься от этих стволов и горьких ягод, от непроходимых каменных осыпей и веселых полянок, которые на самом деле – трясина, от невесть чьих глаз, поблескивающих из-за каждого куста… а главное, главное – от проклятого гнуса, который так и лезет везде, где можно и нельзя! Так вот, когда сбесишься, и ад покажется раем.
Но не сейчас. Поживем еще… Серж отступил на несколько шагов и, оглядевшись, опустился на землю под корявым деревом неизвестной породы. Вокруг темнели стволы, бурые, серые, обросшие какой-то дрянью, вдалеке сливающиеся в сплошной сумрак. Вечер близко. И черт с ним. Вечер ли, ночь – вперед, вперед и вперед. Благо, дорога нашлась. Вон она, совсем близко. А за ней – болото. Березки кривые. Теперь уж не собьемся. Он поморщился, пытаясь отключиться от пронзительного комариного стона, стеной стоявшего в ушах. Ей-Богу, не то невыносимо, что кусают, а то, что зудят. И невозможно сосредоточиться, услышать еще хоть что-нибудь.
Волчий вой, например.
Волки, тут же напомнил он себе, в августе сытые. На людей нападают только зимой, когда вовсе нечего жрать. Господин Аксаков изволил подробно описывать. Или Тургенев? Он закрыл глаза, приказал себе: отдыхай. Думай о чем хочешь, о ерунде всякой, только не… Отчетливо представил книжку Аксакова или Тургенева: в зеленом картонном переплете с кожаными уголками. Книжку держат тонкие пальчики, на одном – колечко с жемчужиной. Торопливый, чуть задыхающийся голос:
– Что значит охота? Убийство, и все. Мы – хищники, такими нас природа создала. А делать из этого поэзию – значит лицемерить.