Сибирская роза
Шрифт:
– Никаких смотрин! – замахал красным карандашом Грицианов. – Есть мнение…
Его перебили из зала:
– А вы в программку заглядывали?
– На плане, извините, демонстрация больных!
– Подавайте демонстрацию!
– Товарищи! – Грицианов снова постучал карандашом по графину, требуя от зала тишины. – Мы тут посовещались и решили… – Он посмотрел на Кребса, Кребс утвердительно кивнул. – Мы посовещались и решили демонстрацию не проводить. Время поджимает! Вместо тридцати минут докладчик говорила один час сорок девять минут. В свете этого неопровержимого факта, товарищи, регламент явно нарушен. А
Словно разминая затёкшие руки-ноги, по залу пробежался сонный смешок.
Те, в коридоре, узнав, что показывать их не будут, повели себя по-разному. Одна кучка тут же убрела по домам, довольная выше глаз, что «голую спектаклю придавили, как окурок на каблуке». Мол, раз «ничего не светит, так нечего тут и светиться!» Другая кучка, любопытных, бочком вжалась в зал, сбилась тугой стайкой у стеночки и стала наблюдать за залом, за президиумом, за Таисией Викторовной, которая, услышав про злую новостёху, как-то закаменела вся.
– Таисия Викторовна! А вы чего ждёте? – удивлённый тем, что она всё ещё на трибуне, спросил Грицианов.
В глазах у него горел ядовитый восторг.
– Вам смех, а нам и полсмеха нет! – вслух подумала она, жалуясь.
– Отзвонили и с колоколенки! – выстывая голосом, буркнул Грицианов. – Отбомбились же!
– Как же я пойду? – тихо, так что её не могли слышать в зале, разбито проговорила она. – Без демонстрации… Это ж всё голая говоруха…
– А вот вы теперь её и оденьте по последнему писку моды! Спасибо скажите, что хоть выслушали-то вас!
Грицианов заметил, что выражение лица у неё было какое-то непонятное. По крайней мере такое, какого он никогда не видел. Страдальческое, угробное.
Он встал, меланхолической походкой направился к ней.
– Что вы вцепились в трибуну, как, простите, блоха в шубу? – голубино заворковал он, подходя. – Если она вам так уж глянулась, так мы, сабо самой, подарим вам её, только попозжее туда, после заседания. А пока, пожалуйста, оставьте.
– Ноги… сердце захватило… – виновато прошептала она.
– У всех ноги, у всех сердца, – ровно, плакатно улыбнулся он, подал трибунный стакан воды.
Опираясь локтями на крылышки трибуны, Таисия Викторовна кое-как выпила и почувствовала, что в онемелые, сомлелые ноги вошла сила.
Она слабо кивнула, что могло означать и благодарность, и упрёк, и неуверенно, шатко побрела со сцены.
Грицианов проводил её заледенелой жизнерадостной улыбкой. Заработала стакан тёплой воды – и иди!
Власть и колдовство трибуны не изучены. И это немалое упущение. Знай всё о трибуне, мы б знали, почему человек, встав за неё, вдруг преображается. У него вдруг новая, неожиданная для него самого манера держаться, другой голос, имеющий с коленями то общее, что и колени, и голос в унисон дрожат, другие слова.
Взойдя на трибунку, Таисия Викторовна вдруг обнаружила, что от неё убежали все её буднишние, домашние, шёлковые слова, простые, ясные, лёгкие, озороватые, и понесло, и покатило её плести такие наукообразные помпезные колонны – семерым не обхватишь! – что ей было совестно за себя всё время, покуда чуже дребезжал в зале её сухой, омертвелый голос.
Ей и сейчас совестно за себя, за те свои слова под неживой, холодной вуалькой, за насмешку над её больными. Они пришли, но они могли уже никуда и никогда не прийти, за то никто не ответил бы ни единым волоском. Они ей дороги, как яичко к Христову дню, а на них даже не пожелали с сыта и кинуть беглый глаз.
«Не наискала я тех слов, чтоб повернуло глянуть на моих горюшат… Не нашла… Сама себя и казни…»
Её давит разобраться во всём в своём. Да откуда-то сверху, с трибуны, вавкает писклявый кребсовский дискант. Монотонная писклявая нудь мешает собранно думать своё. Боком, крайком уха Таисия Викторовна вслушивается в писк, примечает, ой неладно трибунка вертит Кребсом, как чёрт кривою стёжкою в лесу. Кребс, «стерильный Кребс», всегда невозмутимый, бессуетной, всегда правильный, выглаженный, как устав, и вдруг те на – с какими-то ребяческими ужимочками, со смешочками чего зря колоколит без пути. Так, тренькает язычком…
– Salva venia… с позволения сказать, – одиноко скучал наверху его игристый, томкий писк, – большой заслугой Закавырцевой является её стремление найти препарат для лечения рака. Похвально, вполне в духе древних: omnes, quantum potes, juva! Всем, сколько можешь, помогай! Но!.. Но!! Но!!! Конечно, omne ignotum pro magnifico est. Всё неизвестное представляется величественным. А дальше что? Нам, увы, точно видится, что стремление найти чудодейственный препарат осталось и единственной её заслугой. Мы позволим себе напомнить уважаемой аудитории… Если отвлечься от романтики, которая окружает всякое новое изобретение, и отнестись объективно, то получается следующее. Из пятидесяти пяти больных умерло восемнадцать. О двадцати двух ничего не известно. И только десять излечённых. Эти данные объявила сама Закавырцева. А мы возьмём на себя принципиальную смелость hic et nunc – здесь и сейчас – объявить, что её борец к этой десятке ровно никакого отношения не имеет!
Зал пчелино загудел. В растерянности заоглядывался. В гневе вскочила со своего крайнего места в первом ряду Таисия Викторовна. Мстительно вскинула бледные кулачки.
– Бреху-ушка! – гаркнула от входа Маша-татарочка, из демонстрационных. – На твоя язык шайтан плюнул! Ты чаво митрофанишь?! [48]
С видимой безучастностью Кребс окинул зал и, заметив внизу, сразу за сценой, медленно опускавшую руки Таисию Викторовну, лениво, с сытым благодушием посоветовал:
48
Митрофанить – болтать.
– А вы не стойте. Присаживайтесь.
– Да нет! Я уж постою послушаю, что вы ещё такое объявите! – ответила Таисия Викторовна, коротко и нервно, рывком, поклонившись.
– А объявлю я, разлюбезная Таисия Викторовна, то, что эти десятеро ни-ког-да не болели раком. Да! – сухо, гулко ударил он костьми пальцев по фанерной трибунёшке. – Amicus Socrates, sed magis amica veritas! Сократ мне друг, но истина – ещё больший друг!
Зал замер.
– Бреху-ушка! – снова крикнула Маша. – Зломучитель! Сор ложить – не топором рубить!.. Я покажу-у!