Сибирская роза
Шрифт:
– Умница! Великая ты у меня умница! – выпалил Николай Александрович. – Да вот думка давит… Живи твой татко, пришлось бы ему ай и краснеть. Ну, как он мог назвать тебя Тайгой?
– Точно так же, как твой назвал тебя Николаем.
Герой японской кампании, её будущий отец вернулся с войны к бедняку-отцу в глухое местечко под Каменец-Подольском. Оженился. А земли – носовым платком закроешь. И поехал отец переселением вместе с женой да с двумя своими младшими братьями в Нарымский край. В Нарым людей слали в ссылку. А эти своей охотой шатнулись за вольной землёй.
В Нарыме земля немереная. Разве что ведьма её одна мерила, да и та аршин потеряла не то в болоте, не то в тайге.
Ну, сели братья Гумённые в посёлушке Золотом. Раскорчевали ложбистый лес, посеяли хлеб.
Хлеб – из тайги, живность
Отец как разумел, так и заплатил тайге.
Первеницу Тайгой назвал.
В метрику так и бухнули. Тайга! Тайга Викторовна!
Весь Золотой рты распахнул. Ну хохол! Ну Гумённый! Ну навовсе тайга тайгой! [22] И большатка [23] у тебя Тайга. Как же дочке с эким срамным да увечным именем в народе жить?
Отца подпекали, подкусывали и те, и те, а он в дыбки: «Твоё мытьё на моё бельё – и не надь!» Мол, не мешайся в чужую кучку.
22
Тайга тайгой – недалёкий, глупый человек.
23
Большатка – старшая дочь.
Была маленькая, звали Таёжкой. Всем нравилось.
Вошла дочка в года, могла сменить имя, да не стала. Самой легло к сердцу лучше лучшего. А в миру навеличивали её чаще Таисией, вроде привычней так, уважительней. Она и на Таисию с охоткой откликается. Негордая…
Уже дома, на скрипких ступеньках, когда поднимались к себе на второй этажишко, Николай Александрович полушутя спросил:
– Таёжка! Ну когда у тебя торжественный выход из подполья?
– Как и намечала… Завтра в девять ноль-ноль. Поклялась родом и плодом, дала зарок, если эта пятёрка осилит три года, ко всем чертям бросаю лечить в секрете, берусь открыто в диспансере. Почему от пирога народного опыта могут отщипнуть, и то украдкой лишь редкие счастливики, а не все больные? Пирог-то черствеет, зря пропадает.
– Ты у меня бабинька – ух, масштабно загребаешь! – вскинул палец Николай Александрович.
– Иначе, ёлкин дед, зачем я?
– Думаешь, главный возрадуется твоему выходу?
– Думаю, будет приятно удивлён. Налегке шокирован. Но не запретит. Всё-таки на меня ни одного компромата. Всё хорошо, хорошо, хорошо. Без борца мне б так до дуру не хорошило. Я у него вроде восходящая звёздочка. Всё повышает. Всё повышает… Ординатор-гинеколог, консультант-терапевт, завотделением, зав организационно-методическим отделом. Это тебе не баран чихал! Как отбрыкивалась, как просила: ну двиньте на отдел Желтоглазову, вместе учились, знания одинаковые. Может, страшные завидки перестанут её ломать, может, бросит злиться, как хорёк. Лыбится наш Золотой Скальпель: «Не могу-с Желтоглазову. Они хоть и академическая племянница, в просторечии племянница самого Кребса, но, извините, основательно глупы-с, основательно тупы-с…» Что главный, наш Золотой Скальпель… Я, Кока, в саму в свет Москву скакану, в минздраве доложу. Это будет тесно на планете!
Николай Александрович с укором, рассеянно окинул взглядом жену, угадывая, что это она, и не угадывая.
– Ух ты и воспарила! Говори, да оглядывайся… Не лишку ли замахиваешься? Так тебя министр и принял! А лететь в Москву… Поздороваться с министерским вахтёром?.. Навар невелик. Ну, в лучшем случае выпоешь ему. Он-то со скуки послушает. Одначе… И тянуть… Как бы… Ну да чего названивать? Как бы какой ушлый, проворливый активник не уморщил, не сцопал твой методишко. С заявкой на авторство надо ехать! Вот… Это серьёзно… В тяжёлую телегу, крошунька, ты впряглась… Да, время наше… не ахти… Пора захоронения идей… Если твоя затея с борцом в кон… на конце концов лопнет мыльным пузырём, тебе будет проще, легко отделаешься. Но если завяжется толк, завистники, кусливые завистники ещё покатают тебя в грязи! Ух ка-ак по-ка-та-ют! Чует моё бедное сердце рентгенолога… Видит…
Главный врач диспансера хирург Грицианов по прозвищу Золотой Скальпель – он слышал, что за границей отличным хирургам дарят золотые скальпели, он до смерти хотел иметь такой скальпель, это знали все в диспансере, – Грицианов воспринял путаную, с девятого на десятое, исповедь Таисии Викторовны до бестолковости радостно:
– Таюшка!.. Викторовна!!.. Голубушка!!!.. Что ж вы раньше молчали?
– Ну… Раньше… Это было раньше.
– Ай да скромница! Ай да мы! А ведь, – Грицианов церемонно поднёс руку к мохнатой груди – ворот серой рубашки был расстёгнут, из-под неё круто, дико курчавилась смоль волос, черно забрызгивая и края рубашки под горлом, – а ведь я чувствовал! Чувствовал!! Только ума не дам… Гляжу, что-то у других народушко снопами валится, а ваши, как ваньки-встаньки, вскакивают да домой, да сшелушивают с себя проклятущую инвалидность… Думаете, за синие за глазки я вас поднимал по табели о рангах? Ей-ей, чувствую, кто-то в вас засел и сидит. Бес не бес, но силён. На поверку я не ошибся. Борец в вас засел. Сам борец в помощнички пристегнулся! Сам Самыч! Борец! – Грицианов дурашливо хохотнул. – Без клоуна! Фильм такой был. «Борец и клоун»…
В каком-то безотчётном угаре Грицианов сыпал слова, блаженно тянул широко раскрытые ручищи с угрюмыми чёрными щётками волос на пальцах, будто готовясь что-то взять, что подавали ему, тянул вперёд по краям стола, по ту сторону которого бочком сидела Таисия Викторовна, и чем дальше пускал он руки, тем всё ощутимей слышал желанное тепло невидимого божественного костра.
Лет десять назад Грицианов защитил кандидатскую.
Звание кандидата его не грело, с ним ему было как-то неуютно, холодно, и он полубрезгливо, полужалеюще под горбатый случай дразнил себя кандидатом в человеки. «Выскочить в человеки» значило отстоять докторскую.
Аредовы веки бился он над докторской, аки лев, бился «львояростно», что, однако не мешало ему с постоянным успехом взбулгачивать в надсадной пляске лишь старую, усталую пыль. Докторская не вытанцовывалась. По-прежнему была пустенькая, тощенькая, дохленькая. Одно слово, беззащитная.
Тут только и вздохнёшь: хоть и погано баба танцюе, зато довго.
И вот теперь, когда он собственными ушами слышит, что во вверенной ему Богом заведенции колобобится этакейская чудасия, он хмелеет от восторга.
«Наша Дунька не брезгунька, чужой мёд так ложкой жрёт! – со злым умилением думает он о себе и, уже твёрдо не слыша Таисию Викторовну, уходит весь в раскладку, как это он навалится чужой мёд убирать. – Ну-с, раскинем щупальца. Кто есмь я? – В ответ он подобрался в кресле, осанисто развёл, растоперил плечи. – А кто такая, извините, Закавырцева? – Скользкая усмешка лениво помялась у него на лице и пропала. – Невелика крендедюлина… Уж точно, не какая там Жозефинка [24] , а всё про всё диковатая Тайга. Приплясывать, ломать колени, увы, не перед кем. Рядовая… врач-практик… Так… Лёгенькая закавычечка, на гладком месте шишулечка… конопушечка, букашечка, пчёлушка… Правда, плодовитенькая. Что выдаёт – экстра. Этого не отнимешь. А мы, упаси бог, и не отнимаем. Всё вокруг общее, всё наше! Дружно заклеймим позором звериное слово моё. Дружно воспоём прекрасное наше. Всё – наше! Мудрая природа разве зря толкует: не на себя пчёлка медок растит, не на себя работает? Не возражаю! Пускай работает! А мы своё по праву возьмём. Из чужого… бр-р!.. Из нашего костерка выхвачу горящее полешко… другое… пятое, десятое… Выворочу поувалистей, разведу свой персональный костерок. Неправда, согрею зазябшие руки… Сабо самой… Отогреется, глядишь, наша докторская и стронется, великомученица, с мёрзлой кочки… Ну, Грицианов, не спи, а то умёрзнешь!» – млея, приказал себе Грицианов и преданно-ликующе уставился прямо в зрачки Таисии Викторовне.
24
Жозефина Богарне – жена Наполеона.