Сибирские рассказы
Шрифт:
— Нет, зачем же?.. Какое кому дело до вашей интимной жизни!
— Вот именно… благодарю. Да… А признаться сказать, была у меня одна маленькая страстишка… Съезд был учительский, а на съезд приехала одна новенькая учительница… Из дворяночек она, из бедных… С матерью живет… И славная такая, беленькая вся да нежная… и ручки белые, маленькие, а сама еще совсем почти ребенок. Ну, а тут и пришлось свой хлеб горбом добывать, да попала она в глушь, куда ворон костей не носит… Скучно, жить хочется. В таком положении за одно ласковое слово человек душу отдаст… Ну, встретились, познакомились… Славная она такая, умненькая… так в глаза и смотрит… Хорошо. Как-то мы гуляли с ней вечером, она и говорит: «Женитесь на мне, Помпей Агафоныч…» А сама как заплачет, по-ребячьи так заплачет. Ах, как мне тогда было жаль ее… нет, и теперь жаль… Вся она беленькая такая, и платье на ней было белое. Умела она это сделать все, то есть одеться к лицу и всякое прочее…
Паганини махнул рукой и опять потянулся к рюмке.
— А теперь где эта Ниночка? — спросил я.
— Ниночка?.. Пропала ни за грош… да. Встретилась она вскоре после меня с одним хорошим человеком, который ее обманул… а потом она и пошла чертить. Теперь где-то на приисках болтается. Да… точно вот сон какой вижу… А вы, млстивый государь, все-таки считаете меня за подлеца?.. Да?.. А ведь я в семинарии кончил, батенька, как же… В попы мог поступить, как отец Егор. Даже мог бы написать «И еще благочестивый крестьянин». Ха-ха!.. А оно вон что вышло… Феклистин муж! Да… Работать хотелось, убеждения проводить в жизнь… А вышла вон какая история! Сначала-то я ведь долго не пил, все крепился, а тут как-то вдруг… это после Ниночки уж пошло… На все рукой махнул. А знаете, что я вам скажу; вот вы слушаете меня, а не понимаете… и другой никто не поймет. Нужно в нашу учительскую кожу влезть… Вот посидите-ка так, в четырех стенах, восемь зимних месяцев, — тогда такая одурь возьмет, такая одурь., точно вот червяк какой сосет тебя… Ей-богу, так и сосет день и ночь… А вот Андроник отлично понимает… он все понимает… Ох, какая это душа… золотая душа!.. Это он только с виду этаким чертом-иванычем выглядит, а он все понимает… Да-а… Он хоть и хвалится своим поповским житьем и любит деньгу, а тоже его сосет… Вот она, жизнь-то наша, как складывается: подлостей делать не хочется, а настоящим человеком, как в книжках-то пишут, прожить не умеем.
Когда Паганини заснул на своем диване, в комнату на носочках вошла Фатевна и шепотом осведомилась относительно ужина.
— Очень он к водке слаб, — заметила она про своего будущего зятя. — Ну, да женится — переменится!.. Это он теперь от своего холостого житья слабостями-то занимается, а после не до того будет. А что, он не жаловался тебе на свое-то житье?..
— Нет, ничего…
Фатевна испытующе посмотрела на меня своим ястребиным оком и продолжала прежним полушепотом:
— А уж я, признаться тебе сказать, даже струсила, как ты приехал к нам… Вот-те Христос, дева!.. Думаю про себя, как примешься ты его расстраивать, примешься расстраивать…
— То есть как расстраивать?
— А так, как женихов расстраивают… То да се, и невеста из мужичек, и всякое прочее, дескать, на поповне жениться лучше. Ведь я это даже весьма понимаю, что Агафоныч хотя и дьяконский сын, а совсем на господском положении, в том роде, как настоящий барин. Вон к управителю в гости ходит… Как же!.. Ну, с нами-то ему скучно покажется… Вот я и боялась, дева, а сказать-то тебе позабыла, что думаю я в третью гильдию записаться. Да, все же купчиха буду, дева… И Агафонычу не совестно будет перед другими, потому как в том роде, что на купеческой дочери женат. Оно гораздо даже любопытнее… А ведь я как за ним, за Агафонычем-то, ухаживаю — с ног сбилась. Теперь с осени считать, одной водки третье ведро идет… Ни в чем не стесняю, дева, пусть побалуется, а там уж как господь пошлет, духовную обещала на него записать — и дом, и лавку, и всякое прочее обзаведение.
На улице по-прежнему бушевала снежная пурга; ветер с остервенением рвал ставни, завывал в трубе и горстями разбрасывал во все стороны сухой снег, точно толченое стекло. Помпей, не раздеваясь, уснул на диване, тяжело
Мне вдруг сделалось страшно за беззаботно спавшего Паганини, который попал в это ястребиное гнездо, где все было так крепко и туго прилажено: погибнет он окончательно в новой обстановке «Феклистина мужа». А буря все выла на улице свою бесконечную песню, и ветер неистово гулял по улицам, взрывая тучи снежной пыли. Лежа с закрытыми глазами, я чувствовал, как под порывами этого ветра вздрагивал весь дом Фатевны, точно на улице бродил какой-то исполин сумасшедший, который напрасно старался в слепой ярости безумного все разрушить кругом себя…
Вот чья-то громадная рука обшаривает угол дома, пробует обшивку, задевает по пути за ставень; вот та же рука толкнула ворота… вот загремело железо на крыше, завыло в трубе, а он уже далеко, и только сквозь бурю доносится с улицы его безумный хохот, и стоны, и опять хохот. Иллюзия получилась поразительная: вот опять кто-то крадется возле самой стены дома… вот остановился, и слышно, как хрустит снег под ногами, а потом кто-то опрометью бросился под гору, на пруд, где белой стеной ходит снежная пыль, и все звуки тонут в одной надрывающей душу ноте, именно сумасшедшей ноте…
V
Справивши кое-какие свои дела, я отправился к о. Андронику. Заложив руки за широкую спину, он, по обыкновению, в одном жилете тяжело ходил из угла в угол по своей парадной гостиной и, видимо, был не в духе.
— Ну, что, братчик, новенького на белом свете делается? — спрашивал старик, грузно повертываясь на каблуках.
— Да особенного ничего, отец Андроник.
Разговор не вязался; я, очевидно, явился тем гостем не в пору, который хуже татарина. Старику было не до гостей, а до себя. Посидев с четверть часа, я начал прощаться.
— Постой, братчик, — остановил меня о. Андроник. — Я сейчас… только за разговором схожу.
Он улыбнулся и, подмигнув, отправился в заветную темную каморочку, где у него хранились наливки. Через минуту он вернулся с двумя бутылками и по пути заказал бесцветной старушке подать закуску. Это и был «разговор». Мы молча выпили по первой рюмке, причем о. Андроник так крякнул, точно хотел раздавить диван, на котором восседал. По наружности он заметно изменился: лицо совсем заплыло, под глазами появились мешки, вся фигура как-то обрюзгла и опустилась. Обыкновенно при гостях о. Андроник из вежливости надевал сейчас же подрясник, а теперь оставался в своем жилете.
— Ты у Фатевны опять остановился? — спрашивал старик, грузно отпыхивая. — Ах, шельма, как она меня оплела опять… Рассказывала, поди?.. Такую пропастину мне всучила, что просто срам. Ведь не денег жаль, а совесть зазрит: где глаза у старого черта были… Ей-богу, из-за проклятой лошади теперь и дома больше сижу. Глаза в люди стыдно показать, потому сейчас все в голос: «С покупочкой, отец Андроник»…
— Зачем же вы у Фатевны покупали: ведь она уж раз обманула вас лошадью?
— Зачем? А враг-то силен… да. Я и другим всем заказывал, чтобы подальше от этой шельмы, а сам и пришел к ней. Так и зашел из любопытства, как она меня обманывать будет… Ну, она и выведи эту самую карюю лошадь: села на нее верхом — прогнала улицу; потом сама запрягла ее, — опять по улице шаркнула. И лошадь только: так и стелет, так и рубит! Так она мне понравилась, эта лошадь, что сам вздумал ее попробовать, конечно, для любопытства, — еще лучше у меня бежит… Тут меня враг и попутал: на семидесяти целковых и по рукам ударили. А как привел покупку домой, — точно другая лошадь. Ведь вот и поди же ты!.. Уж я думал, не напустила ли она слепоту на меня да другую лошадь и подсунула… Ей-богу, братчик! Приступу нет к лошади — и конец: всеми четырьмя ногами бьет, головой вертит, в оглоблях падает, на дыбы встает… Черт, а не лошадь!..