Сибирские рассказы
Шрифт:
Как это он раньше не замечал, что она говорит совсем как судомойка или горничная и вообще самая дурацкая купчиха, каких только производил белый свет?
Когда Кочетову делалось уж очень тяжело, он отправлялся к своему бывшему хозяину квартиры Якову Григорьичу, который встречал его, как родного. В самом деле, перебирая своих пропадинских знакомых, Кочетов не имел ни одного близкого человека. А у Якова Григорьича было так хорошо всегда: не богато и не бедно, а середина наполовину. Даже та бедная комнатка, которую занимал Кочетов и которой стеснялся перед богатыми знакомыми, теперь так нравилась ему, и он чувствовал себя легче под низким, беленным известкой потолком.
— Что же это вы ко мне
— А собираюсь, каждый день собираюсь, Павел Иваныч. Да все как-то недосужится: то то, то это. Хотя маленькие, а свои делишки гоношим.
Конечно, дело было не в этом, а просто старик стеснялся и раз сам проговорился:
— Уж я вам, Павел Иваныч, всю правду-матку скажу: все не могу я насмелиться… Два раза даже подходил к крыльцу, ей-богу, а как увижу эти ваши звонки да резные двери, меня точно ошибет что. И то думается, что люди мы простые, ни стать, ни сесть не умеем, а еще, пожалуй, и вас сконфузишь на людях-то.
— Что вы, Яков Григорьич! Как вам не совестно!
— Нет, уж оно так, Павел Иваныч. Вы, конечно, от своей доброты так меня привечаете, а я свое понятие держу. Все-таки заверну как ни на есть: трахмальную рубаху надену, сапоги со скрипом… хе-хе!
В сущности, старик был прав. Кочетов понимал то, чего он недоговаривал, и должен был согласиться с ним. Он сам бежал от своего богатства, а чужого человека приглашает.
Раз, когда они таким образом сидели и мирно беседовали, Яков Григорьич хлопнул рукой по колену и проговорил:
— А знаете, отчего Ефим-то Назарыч в землю ушел?..
— Какой Ефим Назарыч?
— Ну, значит, Бубнов. Конечно, по глупости и молодым он сильно испивал, — по купеческому званию бывает эта самая глупость, хорошо-с, а как женился — и остепенился. Другой человек-с… Жена — красавица, дом — полная чаша: чего хочешь, того просишь. Только этак прошло годика два — три, ему в голову и пади мысль, то есть оно опять глупость, ежели так со стороны глядеть. Совершенная даже глупость. Сами знаете, какой карактер обязательный у Семена-то Гаврилыча: увидит Прасковью Гавриловну и сейчас: «Пашенька, сестрица», — и прямо ее в губы целовать. Оно, конечно, брат, ежели так рассуждать, это даже и законом не воспрещается… да-с. А только Семен-то Гаврилыч сегодня в губы Пашеньку, завтра в губы, а люди-то, которые посторонние, значит, они уж свое примечают… Худого сказать нечего, а уж целый разговор выходит… С этого с самого Ефим-то Назарыч и заскучал, а потом в мадеру свою ударился. Оно и пошло и пошло…
Увлекшись своими стариковскими воспоминаниями, Яков Григорьич только теперь взглянул на молчавшего доктора, да так и остался с раскрытым ртом: Кочетов сидел бледный, как полотно, и смотрел на рассказчика такими страшными и остановившимися глазами…
— То есть я-то сам этого, конечно, не видал, а так люди болтают, — виновато пробормотал старик, желая поправиться. — Оно, конечно, пустяки, и я первый скажу, что ни капельки в этом правды нет.
— Конечно, все врут, — поддакнул доктор с какой-то странной улыбкой.
— Все врут. Ей-богу, все врут!.. — уже божился Яков Григорьич.
Доктор выпил рюмку водки, попрощался и ушел, а Яков Григорьич, оставшись один, посмотрел кругом, пожевал губами, хлопнул себя по колену и проговорил:
— Вот так хлопнул, старый дурак, а?.. Вот так убил бобра, а?.. Что же это я намолол?.. Ведь это называется без ножа зарезать живого человека. Совсем из башки даже выкатилось, что Пашенька теперь в дохтурши попала. Вот до чего доводит человека треклятый язык!
Действительно, болтовня старика ошеломила Кочетова, точно его ударили обухом по голове. Да, теперь все ясно, решительно все. Вот где секрет преждевременной смерти Ефима На-зарыча.
«Впрочем, это я так думаю, а в действительности ничего подобного, вероятно, никогда и не было, — думал Кочетов, хватаясь за голову. — Конечно, все это я сам придумал, а Бубнов пил свою мадеру — и вся тут психология».
Кочетов чувствовал, что у него точно что захлопнуло на душе. Ему противно было показываться в люди, а когда приезжал Семен Гаврилыч, он запирался в кабинет на ключ. Но странно: как только щелкнет пружина в замке, его так и потянет взглянуть, что они теперь делают в гостиной, о чем говорят… Даже хорошо было бы подслушать. Например, из столовой это очень легко сделать: приотворить дверь и в щель, между косяком и полотнищем двери, можно все отлично видеть.
— Нет, это гадко… отвратительно!.. — повторял себе Кочетов, шагая по кабинету. — Если другие люди делают подлости, то это еще не дает права самому делаться подлецом.
В кабинете Бубнова висел резной ореховый шкапик, в котором доктор нашел еще недопитые бутылки. Он сам теперь начал прятать сюда вино и потихоньку от жены порядочно напивался к вечеру, особенно когда Прасковья Гавриловна ездила к братцу или тот ее навещал. Что-то непреодолимое тянуло его к заветному шкапику, и он по рюмочке отравлял тело, мозг и душу. Раз, пьяный, когда все затихло в доме, Кочетов не утерпел и в одних носках отправился к жениной спальне, чтобы подслушать, что там происходит. Он не видал, как уехал Семен Гаврилыч, и подозревал, что он здесь… Подкравшись на цыпочках к дверям спальни, Кочетов припал глазом к замочной скважине и увидел… Он увидел, как полураздетая Прасковья Гавриловна, оглянувшись на затворенную дверь, подошла к такому же шкапику, какой у него был в кабинете, достала бутылку и залпом выпила рюмку, как делают записные пьяницы. Он нарочно постучал в дверь. Она загремела ключами и отворила с обыкновенным недовольным лицом — в спальне никого не было.
«Ведь это называется фельдфебельским запоем», — думал Кочетов, пошатываясь.
VIII
К подъезду бубновского дома каждый день утром с жалобным дребезгом подкатывались старинные дрожки на круглых рессорах. Весь Пропадинск знал этот экипаж, и по нему делалось известным, в каком доме больной, потому что старик Кацман ездил только по больным. Сгорбленный, сухой, он резко звонил и молча взбегал по лестнице во второй этаж, а оттуда торопливо проходил в кабинет.
— Ну, что, collega, как мы сегодня чувствуем себя? — спрашивал старик каждый раз, подходя к кушетке, на которой лежал Кочетов.
— Мне лучше, — обыкновенно отвечал collega и смотрел на Кацмана мутными, воспаленными глазами. — Кашель меньше, боль в боку не такая Острая.
— Мы скоро будем молодцом, collega, — говорил Кацман, считая пульс.
Раз, когда доктор отворил дверь в кабинет, он сделал было шаг назад: Кочетов стоял на ногах и смотрел на него с улыбкой. Ноги у него давно отекли, а он ходит.