Сибиряки
Шрифт:
Своей угрозы в отношении Солдаткиных Анфиса Ивановна не выполнила. Три недели продержала их на голодном пайке и Прасковью к родным не отпускала, а потом снова послала и пшена, и холста, и шерсти пряденой – ребятишкам теплой одежды на поддевки навязать.
Прасковья безмерно уважала Анфису Ивановну за поистине генеральскую способность руководить большим хозяйством, которое вдобавок делилось на хозяйство явное и тайное. Степа говорил, что хорошие командиры добренькими не бывают, и каялся тихо в их ночных беседах, что недостает ему твердости, что добренький он. Прасковья горячо возражала: не может доброта быть во вред! Однако самодурство Анфисы Ивановны, доходившее до неоправданной жестокости, Прасковья
Анфиса Ивановна никогда в доме Солдаткиных не бывала, а тут вдруг распорядилась, сказала Прасковье:
– Свечереет, к матери сходи. Скажи, воскрестным днем я к ней загляну. С тобой Федот пойдет, на санках кой-шо отвезет. Обратно Степан тебя пусть заберет. Сидит в своем правлении денно и ношно, бумажки перебирает, умаялся поди.
Свекровь без острой надобности беременных невесток на улицу не пускала. А если и выходили они за ворота, то с сопровождающим. На весенней дороге скользко, упадут не ровен час, зародыши выкинут, кровями изольются, матку порвут, и больше детей не будет. Всего этого Анфиса Ивановна не объясняла, Прасковья и Марфа сами знали. Так случилось (двадцать лет назад) с Анфисиной двоюродной сестрой, которая после выкидыша не оправилась и зачахла через несколько лет.
«Санки Федоту свекровь большие или маленькие собрала? – мучило любопытство Прасковью. – И зачем в воскресенье к маменьке заявится? Ой, страшно!»
Санки были большими, и дары на них, холстиной от чужих глаз укрытые, – царские. Зерно всякое, круги замороженного молока (коровы в простое перед отелом, а у Анфисы Ивановны загодя припасено), и сыр, и мясцо вяленое и соленое, бутылка постного масла, репа, капуста, морковь – свои-то овощи на исходе. Конечно, Пасха скоро, а к святому дню Анфиса Ивановна была особенно щедра. Хотя сыну Степану, безбожнику, уступила: не отмечали у них в семье теперь религиозный праздник широко. Яйца красили и куличи пекли, тайком в церкви освящали, но гостей не приглашали, большого застолья не устраивали.
Мать Прасковьи подаркам, конечно, порадовалась, перекрестилась на иконы:
– Дай Бог здоровья Анфисе Ивановне! Не забудь про ее дела праведные, не суди строго за грехи невольные.
– Мамаша! Анфиса Ивановна через три дни к тебе придет.
– Пошто? – оборвалась на полуслове Наталья Егоровна и повернулась к дочери.
– Не спознала я.
– Дык что свекруха сказала-то?
– Что придет.
– Дык пошто?
– Не говорила.
– А по намекам?
– У Анфисы Ивановны намеков не быват.
Мать перепугалась не меньше дочери. Они долго гадали-рядили, но так и не придумали, зачем Анфисе Ивановне понадобилось в гости ходить. Суетливо убирали в доме, и без того чистом в преддверии Пасхи.
Анфису тоже занимали мысли о предстоящем визите, и касались они не самого предмета предстоящего разговора, а одёжи – во что нарядиться? Анфиса редко выходила за ворота. По скудости времен родня, которой не откажешь, праздники теперь устраивала редко и гостей не приглашала. По дворам шастать, сплетни разносить Анфиса была не охотница. Ей самой все на хвосте сороки приносили – как правило, из тех благодарных женщин, кому Анфиса помогла своими подаяниями, или племянницы-тараторки. И теперь Анфису заботил ее внешний вид – надо так одеться, чтобы и не дорого-парадно, и не позорно-скудно, чтобы и дать понять достаток, и не вызвать злопыхательства. Ведь ей предстояло пройти все село, почти из конца в конец. И в этом заключалась вторая сложность. Дорога – чистый лед, а миновав главную улицу, надо повернуть налево, там спуск. Упадет Анфиса и покатит на заду под горку. То-то смеху будет: шла павой, да приземлилась канавой. Послать работников ночью песку на спуск насыпать, палку в руки взять? Все не годится – кривотолки пойдут.
По насупленному лицу жены Ерема видел, что ее что-то заботит, и – редкий случай – поинтересовался, в чем дело. Анфиса сказала, мол, собирается сватью проведать, а на улице склизко, упадет, ноги-руки переломает…
– Юбки задерутся, – подхватил Ерема, прекрасно знавший, как важно для жены выступать боярыней, – и вся деревня твое исподнее будет лицезреть. Я тебе, Анфисушка, на подошвы ботиночек сейчас кошки маленькие сделаю. Вроде тех, с которыми шишкобои на деревья лазят, только крохотные и незаметные.
– Ну, сделай, – вспыхнула от удовольствия Анфиса.
И весь день, и следующее утро она пребывала в хорошем настроении, заражавшем всех домашних. Анфиса была точно печь, от которой зависит температура в доме: печь холодна – озноб прошибает, печь чуть теплая – уже не зябко, однако не рассупонишься, а когда печь дом нагрела – тело и душа радуются.
Анфисино доброе настроение объяснялось тем, что муж в последнее время к ней переменился. Не смотрел досадливо или как на пустое место, не огрызался. Анфиса то и дело ловила его взгляд, в котором были непривычная нежность и сочувствие. Не зная истинных причин перемен в Еремее, она приписывала их тому, что муж наконец понял и оценил ее служение семье. На четвертом десятке лет совместной жизни дошло-таки до него!
Проход по селу удался. Воскресный день был солнечным и по-весеннему празднично громким: журчали ручьи, стрекотали птицы, на которых лаяли собаки, в чьей брехне слышалась не злоба, а прикрик для порядка.
Анфиса нарядилась в длинную, лазоревого цвета шелковую телогрею, подбитую беличьим мехом. Телогрея была красивой, добротной, однако не новой – бабы, прекрасно знавшие гардероб друг друга, много раз видели эту одёжу. Голову же Анфиса повязала яркой шалью с кистями и красочным узором из цветов под названием розы, алых на зеленом сочном фоне.
Перед выходом из дома Анфиса крутилась перед зеркалом, наряжаясь, спрашивала мужа:
– Узнаёшь?
– У тебя в сундуках столько припасено, не упомнишь.
– Ить, беспамятный! Сам же с войны привез, про цветы розы рассказывал, – не без кокетства обругала Анфиса мужа.
– Верно, – почесал он затылок. – Хороша ты, Анфиса Ивановна! Чисто царица!
И про себя добавил: «Только мне в цари никогда не стремилось и не желалось».
Анфиса же подумала, как давно Еремей не называл ее крокодилицей, не наваливался ночью в супружеском пиханье. И тотчас отогнала эти мысли. Без пиханья Анфиса не страдала, Еремей, наверное, тоже.
С собой она взяла дочку Нюраню, которая каталась туда-сюда по ледяным дорожкам, пока мама разговаривала с женщинами. Раз пять или шесть, может больше, останавливалась. В телогрее было жарковато, но когда Анфиса стояла на месте, весенний ветерок холодил лицо, шаловливо забирался под юбки, остужал, и, к своему удовольствию, Анфиса чувствовала, что ее лицо не горит потно, а значит, цвету нормального – с румянцем, но без пунцовости.
Нельзя сказать, что бабы горохом высыпали с Анфисой здороваться. Однако невидимый телеграф работал, ближе к Солдаткиным по двое-трое на улицу выходили. И не молодухи, конечно, а ровесницы, с которыми словом перемолвиться не зазорно. Говорили про то, как перезимовали, про отел скота, про предстоящие пахоту и сев. Рассчитать, сколько ржи, ячменя, конопли, других злаков посеять, – тоже наука. Обычно стратегию хозяева-мужики определяли. Только не стало мужиков.