Сигнал бедствия
Шрифт:
Великолепными были ржаные сухари, поданные к чаю, сухари довоенной выпечки. Они не окаменели, а раскалывались со звоном от легкого удара ножом.
Сойдя на берег, Снесарев и Пахомыч, по привычке кораблестроителей, обернулись, посмотрели на эсминец, поневоле прозимовавший тут и, казалось, настороженно глядевший вдаль, в сторону Балтики, от которой был отрезан минными барьерами.
На Пахомыча нашел философский стих.
— Что нашему человеку надо? — благодушно рассуждал он. — Любимую работу да толковое душевное руководство. Сердечный элемент требуется от руководителя. При этом у человека нашего
— Действительно, ясней ясного.
Пахомыч остановился, поправил торчавший под мышкой узелок с бельем и любовно посмотрел на инженера:
— Знаешь что? Мысли у нас с тобой в основном сходятся. Если бы не это, то, кто знает, может быть, и не довели бы нашу работу до конца.
По случаю окончания работы бригада была отпущена на отдых. Ожил многоквартирный дом возле завода. До весны, с тех самых дней, как построили кирпичные доты на ближних улицах, все жили на заводе, и это называлось казарменным положением. Теперь его отменили. Осада продолжалась, артиллерийские обстрелы усиливались, доты содержали в порядке, но теперь уже все понимали, хотя и не говорили вслух, что до уличных боев не дойдет, и можно было вернуться домой, в пустую, промороженную и теперь медленно прогревавшуюся квартиру.
Домой…
Это означало тихое-тихое жилье, где не слышны голоса детей, не слышен даже стук капель, падающих из крана в раковину, — вода подается только в подвал. Домой — это забытые игрушки на пыльном диване, фотографии на отсыревших стенах. Это внезапно ожившие жгучие минуты разлуки и мужская растерянность.
После казарменного положения человек как-то неловко бродит по своей комнате. Ему непривычно, потому что рядом нет родных людей, которые вместе с ним налаживали жизнь в комнате, где он теперь один. Домой — это тысячи воспоминаний, которые возникают при взгляде на стул, шкаф, детскую кровать, книжную полку и плотно обступают вернувшегося. От них не уйти…
Домой — это рамы, вывороченные ближним взрывом фугасной бомбы, почерневший сор на промерзшей кухне, и среди этого сора глупая вражеская листовка, сброшенная с самолета и занесенная ветром сюда.
Домой после месяцев казарменного положения — это одинокое мужское жилье.
Снесарев осмотрел две свои комнаты, немного прибрал их, отложив тщательную уборку до другого раза. Он неловко побродил по комнатам, ощущая какую-то скованность в движениях. На кухне он подтянул стеклянную гирю ходиков, и их легкое постукивание стало первым звуком, раздавшимся в квартире. У себя в столе он нашел несколько листков с торопливо нанесенными линиями и цифрами. Листки были довоенные — он только начинал думать о своем корабле. Они уже не нужны. Тома энциклопедии стояли не в прежнем порядке: Ваулин тогда пересмотрел их и извлек все до одной заметки и наброски Снесарева.
Неизвестный… Он стоял вот здесь, Снесарев напряг память и услышал этот бесстрастный голос. Нет, голос только казался бесстрастным. Скрытая злоба в нем. И злобой искажено лицо, наклонившееся над постелью. И сейчас, как тогда, что-то царапает снаружи о стекло. Снесарев поглядел в окно — оборванный провод все еще свисал с крыши.
3. «Первенец» вступает в строй
Еще несколько раз корабль выходил на испытания. И вот наступил день, когда его можно было сдать флоту. На завод пришла флотская команда. Матросы — кто с заплечным мешком, а кто со свернутой шинелью и с: баульчиком — спускались вниз и, оставив вещи там, поднимались на палубу, чтобы внимательнейшим образом осмотреть судно.
Они, конечно, знали, что это был первый боевой корабль, построенный в блокаду. На борту были выведены три большие буквы и номер. Под этим знаком и номером бронированный катер-охотник был занесен в списки действующего флота.
Лицо одного из матросов показалось Снесареву знакомым. Коренастый, крепкий парень с обветренными щеками козырнул ему.
— Кто вы? — спросил Снесарев и сразу же вспомнил. — Товарищ Беляков?
— Он самый.
— Это вы были тогда у меня на квартире? В декабре?
— Прочел ваш сигнал…
Снесарев крепко обнял Белякова. Они расцеловались, испытующе поглядели друг на друга.
— Да ведь вы ловили и ракетчика!
— Пришлось. Наш патруль тогда дежурил на заводе.
— В плавание идете?
— Наконец-то списали с берега. Я ведь старый катерник. Но еще с осени делать на воде стало нечего. Запер он выход. Ну ничего, придет время — откроем. Так вот: проходил я, товарищ Снесарев, всю зиму в пикетах… — Беляков усмехнулся.
— Да, потому мы и познакомились. С вами еще один моряк был…
— Как же! Андросов. Он пока на берегу. Так у нас получилось. До войны ходили вместе на одном охотнике, войну встретили вместе, из Таллина выбирались. А теперь врозь.
— Знаете что, товарищ Беляков. Если уж мы с вами знакомы…
— Да уж после всего того, что было, можно сказать — старые знакомые…
— Вот именно. Так на правах старого знакомого, когда будете в городе, загляните ко мне, расскажите о корабле. Нам, конструкторам, это важно!
— Сделаю! Только вряд ли мы скоро будем в городе. А у меня есть к вам вопрос.
— Пожалуйста.
— На борту справа сверху царапины. Закрашены.
— От вас ничто, видно, не укроется.
— Там даже ямочка чувствуется на ощупь. Откуда это? Ведь корабль-то новый.
— Откуда? Свежая ямочка. Вчера ее катер привез. В последний раз испытывали. Ну, а немецкий истребитель из пулемета прошелся.
— Вот как! А все-таки не прошил борта? Вот это замечательно. А то на деревянных нам было трудно; Прошивал насквозь.
— Как-то кораблик в деле будет? Как в маневре?..
— Доложу, доложу, если увидимся.
Беляков твердым ногтем постучал о борт и одобрительно кивнул головой. Корабль ему, видимо, казался вполне надежным. Совсем не то, что прежний с деревянным корпусом.
Невидимое солнце стояло за горизонтом. Алая полоска указывала то место, куда на короткое время ушло оно, северное весеннее солнце. Воздух был прозрачен, и только человек, который долгие годы прожил здесь, мог назвать такие часы ночными.