Сила и правда России. Дневник писателя
Шрифт:
– Ваше превосходительство, тайный советник Тарасевич просыпаются! – возвестил вдруг Лебезятников с чрезвычайною торопливостью.
– А? что? – брезгливо и сюсюкающим голосом прошамкал вдруг очнувшийся тайный советник. В звуках голоса было нечто капризно-повелительное. Я с любопытством прислушался, ибо в последние дни нечто слышал о сём Тарасевиче – соблазнительное и тревожное в высшей степени.
– Это я-с, Ваше превосходительство, покамест всего только я-с.
– Чего просите и что Вам угодно?
– Единственно осведомиться о здоровье Вашего превосходительства; с непривычки здесь каждый с первого разу чувствует себя как бы в тесноте-с… Генерал
– Не слыхал.
– Помилуйте, Ваше превосходительство, генерал Первоедов, Василий Васильевич…
– Вы генерал Первоедов?
– Нет-с, Ваше превосходительство, я всего только надворный советник Лебезятников-с к Вашим услугам, а генерал Первоедов…
– Вздор! И прошу Вас оставить меня в покое.
– Оставьте, – с достоинством остановил наконец сам генерал Первоедов гнусную торопливость могильного своего клиента.
– Не проснулись ещё, Ваше превосходительство, надо иметь в виду-с; это они с непривычки-с: проснутся и тогда примут иначе-с.
– Оставьте, – повторил генерал.
– Василий Васильевич! Эй Вы, Ваше превосходительство! – вдруг громко и азартно прокричал подле самой Авдотьи Игнатьевны один совсем новый голос – голос барский и дерзкий, с утомлённым по моде выговором и с нахальною его скандировкою, – я Вас всех уже два часа наблюдаю; я ведь три дня лежу; Вы помните меня, Василий Васильевич? Клиневич, у Волоконских встречались, куда Вас, не знаю почему, тоже пускали.
– Как, граф Петр Петрович… да неужели же Вы… и в таких молодых годах… Как сожалею!
– Да я и сам сожалею, но только мне всё равно, и я хочу отовсюду извлечь всё возможное. И не граф, а барон, всего только барон. Мы какие-то шелудивые баронишки, из лакеев, да и не знаю почему, наплевать. Я только негодяй псевдовысшего света и считаюсь «милым полисоном». Отец мой какой-то генералишка, а мать была когда-то принята en haut lieu. Я с Зифелем-жидом на пятьдесят тысяч прошлого года фальшивых бумажек провёл, да на него и донёс, а деньги все с собой Юлька Charpentier de Lusignan увезла в Бордо. И, представьте, я уже совсем был помолвлен – Щевалевская, трёх месяцев до шестнадцати недоставало, ещё в институте, за ней тысяч девяносто дают. Авдотья Игнатьевна, помните, как Вы меня, лет пятнадцать назад, когда я ещё был четырнадцатилетним пажом, развратили?..
– Ах, это ты, негодяй, ну хоть тебя Бог послал, а то здесь…
– Вы напрасно Вашего соседа негоцианта заподозрили в дурном запахе… Я только молчал да смеялся. Ведь это от меня; меня так в заколоченном гробе и хоронили.
– Ах, какой мерзкий! Только я всё-таки рада; Вы не поверите, Клиневич, не поверите, какое здесь отсутствие жизни и остроумия.
– Ну да, ну да, и я намерен завести здесь нечто оригинальное. Ваше превосходительство, – я не Вас, Первоедов, – Ваше превосходительство, другой, господин Тарасевич, тайный советник! Откликнитесь! Клиневич, который Вас к m-lle Фюри постом возил, слышите?
– Я Вас слышу, Клиневич, и очень рад, и поверьте…
– Ни на грош не верю, и наплевать. Я Вас, милый старец, просто расцеловать хочу, да, слава Богу, не могу. Знаете вы, господа, что этот grand-p`ere сочинил? Он третьего дня аль четвёртого помер и, можете себе представить, целых четыреста тысяч казённого недочёту оставил? Сумма на вдов и сирот, и он один почему-то хозяйничал, так что его под конец лет восемь не ревизовали. Воображаю, какие там у всех теперь длинные лица и чем они
– Cher Клиневич, я совершенно с Вами согласен, и напрасно Вы… пускались в такие подробности. В жизни столько страданий, истязаний и так мало возмездия… Я пожелал наконец успокоиться и, сколько вижу, надеюсь извлечь и отсюда всё…
– Бьюсь об заклад, что он уже пронюхал Катишь Берестову!
– Какую?.. Какую Катишь? – плотоядно задрожал голос старца.
– А-а, какую Катишь? А вот здесь, налево, в пяти шагах от меня, от Вас в десяти. Она уж здесь пятый день, и если бы Вы знали, grand-p`ere, что это за мерзавочка… хорошего дома, воспитанна и – монстр, монстр до последней степени! Я там её никому не показывал, один я и знал… Катишь, откликнись!
– Хи-хи-хи! – откликнулся надтреснутый звук девичьего голоска, но в нём послышалось нечто вроде укола иголки. – Хи-хи-хи!
– И блон-ди-ночка? – обрывисто в три звука пролепетал grand-p`ere.
– Хи-хи-хи!
– Мне… мне давно уже, – залепетал, задыхаясь, старец, – нравилась мечта о блондиночке… лет пятнадцати… и именно при такой обстановке…
– Ах, чудовище! – воскликнула Авдотья Игнатьевна.
– Довольно! – порешил Клиневич, – я вижу, что материал превосходный. Мы здесь немедленно устроимся к лучшему. Главное, чтобы весело провести остальное время; но какое время? Эй, Вы, чиновник какой-то, Лебезятников, что ли, я слышал, что Вас так звали!
– Лебезятников, надворный советник, Семён Евсеич, к Вашим услугам и очень-очень-очень рад.
– Наплевать, что Вы рады, а только Вы, кажется, здесь всё знаете. Скажите, во-первых (я ещё со вчерашнего дня удивляюсь), каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся? Что за фокусы?
– Это, если бы Вы пожелали, барон, мог бы Вам лучше меня Платон Николаевич объяснить.
– Какой такой Платон Николаевич? Не мямлите, к делу.
– Платон Николаевич, наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр. Он несколько философских книжек пустил, но вот три месяца и совсем засыпает, так что уже здесь его невозможно теперь раскачать. Раз в неделю бормочет по нескольку слов, не идущих к делу.
– К делу, к делу!..
– Он объясняет всё это самым простым фактом, именно тем, что наверху, когда ещё мы жили, то считали ошибочно тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь ещё раз как будто оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании. Это – не умею Вам выразить – продолжается жизнь как бы по инерции. Всё сосредоточено, по мнению его, где-то в сознании и продолжается ещё месяца два или три… иногда даже полгода… Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он всё ещё вдруг пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то бобок: «Бобок, бобок», – но и в нём, значит, жизнь всё ещё теплится незаметною искрой…