Сильна как смерть
Шрифт:
— Смотри, детка, вот опять прекрасная госпожа Мандельер, украшение Франции.
Сидя в легкой, кокетливой карете, украшение Франции с притворным равнодушием к этой своей общепризнанной славе позволяло любоваться своими большими темными глазами, низким лбом под шлемом черных волос и властным, чуть великоватым ртом.
— Все-таки она очень хороша, — заметил Бертен. Графиня не любила, когда он восхищался другими женщинами. Она слегка пожала плечами и ничего не ответила.
Но девушка, в которой внезапно проснулся инстинкт соперничества, осмелилась возразить:
— А
— Как, ты не находишь ее красивой?
— Нет, у нее такой вид, словно ее окунули в чернила. Герцогиня в восторге засмеялась.
— Браво, детка! Вот уже шесть лет, как половина парижских мужчин без ума от этой негритянки! У меня такое впечатление, что они забыли о нашем существовании. Стой! Посмотри-ка лучше на графиню де Локрист.
С белым пуделем в ландо, изящная, как миниатюра, блондинка с карими глазами, тонкие черты которой тоже вот уже лет шесть вызывали восторженные восклицания у ее поклонников, раскланивалась с улыбкой, застывшей у нее на губах.
Нанета опять не выразила восхищения.
— Но ведь графиня уже не первой молодости, — заметила она.
Бертен в ежедневных спорах об этих двух соперницах обычно не стоял за графиню, но тут он неожиданно рассердился на привередливость какой-то девчонки.
— Черт побери! — сказал он. — Она может кому-то нравиться больше, кому-то меньше, но она очаровательна, и я желаю тебе стать такой же красивой, как она.
— Будет вам! — вмешалась герцогиня. — Вы замечаете только тех женщин, которым перевалило за тридцать. Девочка права: вы расхваливаете только тех, которые уже отцветают.
— Позвольте! — воскликнул он. — Женщина становится воистину красивой только в более позднем возрасте, когда весь ее облик совершенно вырисовывается.
И, развивая мысль о том, что первая свежесть — это только лак на созревающей красоте, он стал доказывать, что светские мужчины не ошибаются, когда не обращают особого внимания на молодых женщин в пору их полного блеска, и что они правы, когда провозглашают их красавицами лишь к концу их расцвета.
— Он прав, он судит как художник. Юное личико — это очень мило, но всегда немного банально, — тихо сказала польщенная графиня.
Художник, продолжая отстаивать свою точку зрения, заметил, что приходит время, когда лицо начинает утрачивать неуловимую прелесть юности и приобретает свои окончательно определившиеся черты, свой характер, свое выражение.
Графиня соглашалась с каждым его словом, выражая свое согласие решительными кивками головы, и чем упорнее он отстаивал свою мысль — с жаром адвоката, произносящего защитительную речь, с воодушевлением подсудимого, доказывающего свою невиновность, — тем смелее она ободряла его взглядами и жестами, как если бы они заключили договор о взаимной поддержке в час беды, о совместной защите от чьего-то опасного и ошибочного мнения. Аннета, вся ушедшая в созерцание, почти не слушала их. Ее смеющееся личико стало серьезным, и она примолкла, опьяненная радостью этой толчеи. Это солнце, эта листва, эти экипажи, эта прекрасная, роскошная и веселая жизнь — все это было для нее!
Она тоже
— По-моему, сюда следовало бы пускать только собственные выезды.
— Прекрасно, мадмуазель; ну, а как же быть со свободой, равенством и братством? — спросил Бертен.
Она сделала гримасу, означавшую: «Об этом рассказывайте кому-нибудь другому», — и продолжала:
— Извозчики могли бы ездить и в другой лес, — например, в Венсенский.
— Ты отстаешь, детка, ты еще не знаешь, что у нас теперь расцвет демократии. Впрочем, если ты хочешь видеть Булонский лес во всей его красе, приезжай сюда утром: ты найдешь здесь только цвет, самый цвет общества.
И он тут же набросал картину, одну из тех картин, которые так хорошо ему удавались, — картину утреннего Леса с его всадниками и амазонками, этого клуба для избранных, где все знают друг друга по именам и даже по уменьшительным именам, знают родственные связи, титулы, добродетели и пороки, как если бы все эти люди жили в одном квартале или в одном провинциальном городишке.
— А вы часто здесь бываете? — спросила она.
— Очень часто; право же, это самый прелестный уголок Парижа.
— По утрам вы ездите верхом?
— Ну да!
— А после, днем, вы делаете визиты?
— Да.
— Но когда же вы работаете в таком случае?
— Ну, работаю я… когда придется! Ведь я пишу портреты красивых женщин, — я выбрал занятие себе по вкусу, — а раз так, я должен видеть и сопровождать их едва ли не всюду.
— И пешком и верхом? — по-прежнему без улыбки прошелестела она.
Он искоса бросил на нее довольный взгляд, казалось, говоривший: «Ну, ну! Уже остришь. Для начала недурно!» Налетел порыв холодного ветра, примчавшегося издалека, с шири равнин, еще не совсем пробудившихся от спячки, — и весь лес, весь этот кокетливый, зябкий, великосветский лес вздрогнул.
Несколько секунд дрожали листочки на деревьях и платья на плечах. Все женщины почти одинаковым движением снова накрыли руки и грудь спустившимися было с плеч накидками, а лошади рысью понеслись с одного конца аллеи к другому, словно их подхлестнул промчавшийся по их спинам пронизывающий ветер.
На обратном пути, под серебристое позвякивание уздечек, они ехали быстро, и их заливал косой, красный дождь лучей заходящего солнца.
— Разве вы возвращаетесь домой? — спросила художника графиня, знавшая все его привычки.