Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын)
Шрифт:
Даже самое сильное и светлое чувство, если оно противоречит человеческим установлениям (пусть условным, как в "Ромео и Джульетте"), имеет оправдание лишь в сердцах любящих, но здесь не было взаимности, не было света, я этим усугублялась вина князя. В эту пору исполнение его хором духовной музыки производило тревожное и двусмысленное впечатление: сам того не желая, Голицын так вел певчих, что славословие богу рыдало земной любовью.
Ни пылкие признания, ни искаженные страданием черты, ни безотчетные порывы музыкальных признаний не трогали той, которой князь мечтал вручить свое большое сердце. Он ей просто не нравился. Не нравился - и все тут! Тридцатилетний
Внезапная смерть Николая и восшествие на престол Александра II ускорили крушение Голицына. В глубине души он надеялся, что, отягощенный неудачами Крымской войны, Николай еще вспомнит о Юрке Голицыне, которого не раз брал под защиту, и, отвергнув клевету, утвердит губернским предводителем. Царь обманул ожидания Юрки, как-то чересчур поспешно окончив свой земной путь. Сомнительно, чтобы не связанный никакими сентиментальными воспоминаниями Александр поддержал кандидатуру беспокойного претендента, жалобы на которого сыпались со всех сторон. Среди обиженных оказался и крупный чиновник, числивший за Голицыным полторы тысячи долга, что тот решительно отвергал. Когда домогательства чиновника превысили меру княжеского терпения, он послал ему указанную сумму, но выжег все номера кредитных билетов. Поступок этот вызвал одобрение света, но заставил поморщиться царя, чуждого архаическому чудачеству. Задет был и коммерческий мир: на одном приеме разбогатевший откупщик, здороваясь, первым сунул руку князю. Голицын тут же вложил в протяную длань рубль. И это не понравилось Александру, желавшему, чтобы сословия мирножительствовали.
Все валилось. Правда, в тьме, окутавшей князя, случались проблески. Он учил пению своего крепостного Андреева и открыл у него три удивительные ноты. Этот Андреев стал впоследствии артистом императорского театра.
Но и музыка не спасала. Надо было что-то решать. И князь, измерив глубину своих несчастий, нашел единственный выход: искать смерти на поле брани. Самоубийство он отвергал по тем же мотивам, по каким Екатерина Николаевна отвергала развод. Он записался в ополчение и поехал в Салтыки проститься с семьей, домочадцами и теми, кого он, "отеч родной", твердо решил осиротить.
Он знал, что будет убит, и считал себя вправе смиренно, но торжественно обставить свой уход из жизни.
Он подготовил хор и закатил грандиозную панихиду по самому себе. В Салтыковской церкви - разумеется, без причта и службы - хор пропел своему наставнику "Вечную память". Его дочь вспоминала, что столь стройного и задушевного пения никогда не звучало под сводами церкви, привыкшей к первоклассному исполнению. "Все плакали навзрыд, молясь об упокоении души князя Юрия, который стоял живой, дирижировал хором и молился о том, чтобы господь принял его душу".
На другой день он, коленопреклоненный, в новом ополченском мундире, пел, обливаясь слезами, перед царскими вратами во время напутственного молебна. Затем трогательно прощался с мужиками, которые благословили его образом святого великомученика Георгия.
Несколько ошеломленная этим душераздирающим прощанием, в котором горячая вера странно сочеталась с чем-то шутовским, кощунственным, Екатерина Николаевна отложила на время свои отомщевательные намерения и вместе с десятилетним сыном Евгением поехала провожать мужа до Харькова.
Раскаленная лава патриотизма заливала душу князя, освобожденную от земных тягот. В воображении витал пронзительный образ героя Отечественной войны генерала Раевского, взявшего своих юных сыновей в пекло боя под Салтановкой. Правда, князь слышал, что это легенда, красивая сказка, сотворенная народным воображением, но все равно верил, что так было. И кто вообще знает, что было, а чего не было? Недаром же очевидцы никогда не сходятся не только в подробностях, но и в главной сути тех явлений, событий, свидетелями которых им довелось быть. Народ сам пишет свою историю, он создает символы, обладающие куда большей глубиной, силой и даже подлинностью, чем поверхностная очевидность. Отечественной войне нужен был генерал Раевский с сыновьями, и он появился, а изнемогающему Севастополю нужен равный или почти равный подвиг. На глазах растерявшейся Екатерины Николаевны он схватил сынишку и кинул его в возок.
– Что ты делаешь?
– закричала бедная женщина.
– Опомнись!
– Я поведу его в бой!
– самозабвенно вскричал Голицын.
– В какой еще бой?
– бился жалкий голос.
– На склад!.. Ты же по интендантству...
– Гони!
– гаркнул Голицын, и бричка понеслась на юг...
Голицын был прикомандирован по ополчению к главнокомандующему князю Горчакову, только что сменившему Меншикова. Штаб Горчакова находился под Перекопом, в почтительном отдалении от сечи. К тому же Голицын шел действительно по интендантскому ведомству, следовательно, никак не мог кинуться с сыном в бой. А вскоре он вовсе отказался от этой идеи и только искал, куда бы приткнуть мальчонку.
Война в приближении к ней выглядела совсем иначе, чем из петербургского или тамбовского далека. Поразил Голицына сам главнокомандующий, которому он представился. Горчаков не был так уж стар, немного за шестьдесят, но производил впечатление какой-то трухлявости, казалось, ткни пальцем, и он рассыплется, как вконец изгнивший гриб. Блуждающий взгляд не мог ни на чем сосредоточиться, а когда старикашка отпустил Голицына слабым мановением руки, тот услышал, как он напевает по-французски:
Я бедный, бедный пуалю,
И никуда я не спешу...
– Это еще что!
– сказал Голицыну полковник интендантской службы, когда они вышли от главнокомандующего.
– Он-то хоть на позиции выезжает, а князь Меншиков вообще не помнил, что война идет. Только все острил, и признаться едко. О военном министре высказывался так: "Князь Долгоруков имеет тройное отношение к пороху - он его не выдумал, не нюхал и не шлет в Севастополь". О командующем Дмитрии Ерофеевиче Остен-ракене: "Не крепок стал Ерофеич. Выдохся". Сарказм хоть куда!
– задумчиво добавил полковник.
– А ведь дал поставить над великим Нахимовым псалмопевца.
Почему-то князю Голицыну не было смешно. Его и вообще неприятно удивлял тон циничной насмешливости, царившей в ставке. Казалось, эти люди утратили всякое самоуважение, а с ним и уважение к чему-либо. О трагическом положении Севастополя не говорили, зато со смаком высмеивали командующего севастопольским гарнизоном графа Остен-Сакена, который только и знает, что возиться с попами, читать акафисты и спорить о божественном Писании. "У него есть одно хорошее свойство, - добавил полковник.
– Он ни во что не вмешивается".