Сильвандир
Шрифт:
Шевалье не спал уже третью ночь подряд, и в конце концов его одолел сон; он пробудился только на следующее утро и увидел, что полицейский офицер по-прежнему сидит рядом — свежий, приветливый и улыбающийся; заметив, что его подопечный проснулся, конвоир любезно осведомился, как тот провел ночь. Сам же он, сказал офицер, полагаясь на слово своего узника, спокойно проспал до утра.
Они остановились, чтобы перекусить, и офицер спросил у Роже, есть ли у него деньги. У шевалье не оказалось ни гроша. В крепости у него отобрали все, что было при нем, вплоть до драгоценностей,
В душе офицера, видимо, происходила борьба между добрыми и дурными побуждениями, и добрые чувства одержали верх.
— Признаться, я мог бы сохранить для себя пятнадцать су из тех двух ливров, которые королевская казна отпускает вам на завтрак, — доверительно сказал он, — но вы всю дорогу были со мной любезны и в точности сдержали свое слово. А потому я не стану вымогать у вас деньги, как это сделал бы кое-кто из моих собратьев, я даже немного добавлю из своих, и, с вашего позволения, коли мое общество не слишком вам в тягость, мы позавтракаем вместе.
— С превеликим удовольствием, — отвечал Роже, который всегда был чужд аристократических предрассудков на сей счет и к тому же не хотел обижать своего конвоира.
Они уселись за стол. Как обещал полицейский офицер, завтрак и впрямь оказался хорошим. Шевалье не заставил себя просить, он ел так, как и должен есть двадцатилетний юноша, выздоравливающий после болезни.
— Завидный у вас возраст! — то и дело приговаривал офицер, с улыбкой поглядывая на Роже, хотя он и сам совсем недурно управился с едою. — Ну и аппетит же у вас! Вот таким когда-то был и я, разве только малость повеселее: я постоянно пел, пел во все горло, пел во всю мочь, пел с утра до вечера, как зяблик, как щегол, как соловей, но при этом всегда помнил о том, что распевать надо песенки, сочиненные другими, а отнюдь не свои собственные, разве только если напеваешь их другу, скажем, такому, как вы, и то когда остаешься с ним наедине. Да, да, я тоже сочинял куплеты, может, они и уступают вашим, но все же по-своему хороши. Вот послушайте-ка одну из моих песенок.
И офицер затянул на мотив «Колоколов»:
Кокетка жалкая! Пора
Тебе понять, что безвозвратно
Весны твоей прошла пора
И не вернуть ее обратно!
Да, ты теперь уже стара,
И голос твой осиплый
Средь королевского двора,
Как звук шарманки хриплой,
Терзая уши, дребезжит…
Тот, кто его услышит.
Скорее спрятаться спешит
И, притаясь, не дышит;
При виде сморщенных ланит
Он шепчет: «Нет! Нет! Нет!»
Но все ж одно к тебе манит —
Звон золотых монет!
— Ну как? Что вы на это скажете, любезный кавалер? — спросил офицер, закончив песенку и немного помолчав, чтобы дать шевалье время оценить его творение.
— Что я скажу? — переспросил Роже. — Скажу, что вы весьма неосторожны, если распеваете подобные куплеты.
— Это почему?
— А ну как я возьму да и донесу на вас?
— Ба! А кто вам поверит? Я скажу, что вы хотите отомстить мне за строгое обращение, и вам же это выйдет боком.
Ночью
Шевалье тут же препроводили в предназначенную для него камеру; он так устал в дороге и так ослабел от последствий раны, которая не совсем еще зажила, что бросился на кровать, даже не посмотрев, что представляет собою его камера.
Он только успел заметить, что она освещена лампой, свисающей с потолка, и такое внимание обрадовало его.
XXIV. О ТОМ, КАК ШЕВАЛЬЕ Д'АНГИЛЕМ СДЕЛАЛСЯ ТАКИМ ЖЕ ОСТОРОЖНЫМ И СКРЫТНЫМ, КАКИМ БЫЛ ПОКОЙНЫЙ ГРАФ Д'ОЛИБАРЮС
Когда шевалье проснулся в первый раз, он увидел, что в камере по-прежнему горит лампа. Решив, что день еще не наступил, он повернулся лицом к стене и снова заснул.
Однако, проснувшись во второй раз, он удивился, что солнце все еще не встало, и внимательно огляделся вокруг. И только тогда ужасная истина открылась ему: в его темнице не было окна. Лампа, чей свет он посчитал сперва за благодеяние, оказывается, должна была отныне стать для него единственным светилом. На вращающемся деревянном круге, на котором узнику подавали в камеру пищу, уже стоял его завтрак: то был верный знак, что день давно наступил.
И тогда, несмотря на все свое мужество, шевалье почувствовал такое отчаяние, что сердце его болезненно сжалось в груди; сидя на своей койке и бессильно уронив руки, он мысленно вопрошал себя, в чем же его вина перед Богом и перед людьми, за что Господь покинул его, а люди столь дурно с ним обращаются.
Он не мог бы точно сказать, как долго пребывал он в таком унынии. Внезапно вращающийся круг повернулся на своей оси и вновь появился в камере: теперь на нем стоял тюремный обед, сменивший завтрак, к которому узник даже не притронулся.
Хотя Роже был всецело поглощен горестными мыслями, всегда требовательная натура предъявляла свои права. Его мучил голод! Его мучила жажда! Он машинально подошел к вертящемуся кругу, поел и напился, как это делает терзаемое жаждой и голодом животное, затем он принялся кружить по камере, медленно и размеренно, как кружит запертый в клетке хищный зверь.
Проходил час за часом, однако смена тьмы и света не отмечала хода времени; один день следовал за другим, а до слуха узника не доносилось ни малейшего шороха. У него было только одно развлечение: следить за вращающимся кругом — он скрипел, когда заключенному доставляли пищу, да за лампой — она покачивалась, когда ее поднимали через отверстие в потолке, чтобы налить в нее масла и заменить догоревший фитиль новым.
Однако рука, заставлявшая круг скрипеть, а лампу ползти вверх, оставалась невидимой. Раза два или три узник обращался к неведомому существу, приводившему их в движение, и спрашивал, какой нынче день или который час, но делал он это не потому, что и в самом деле хотел знать, какой был день недели или который был час, а для того, чтобы услышать звук человеческого голоса; но он так ни разу не получил никакого ответа на свои вопросы и довольно скоро прекратил все попытки, поняв, что они ни к чему не ведут.