Силы ужаса: эссе об отвращении
Шрифт:
Как если бы письмо Селина позволяло себе лишь выступать против этого «совсем другого» в значении: как если бы оно не могло заставить это «совсем другое» существовать как таковое, а потом отстраниться от него и исчерпать его силы; как если бы оно могло родиться только от этого противостояния, напоминающее религии позора, унижения и греха. Согласно этой установке беспорядочный рассказ в его простой биографической последовательности оказывается одновременно расколот и размечен этими островками соблазна: бессвязность находит своё сцепление в постоянстве отвращения.
Это навязчивость отсылает к гниению, будь это припоминание об экскрементах, обнаруженных несчастным
«Я всегда так плохо подтирался и всегда вдогонку получал пощёчину… Которой я торопился избежать… Я оставлял дверь сортира открытой, чтобы слышать, когда кто-то зайдет… Я какал, как птичка между двумя бурями…».
161
Эта цитата и далее: Mort a credit.
Гниение: привилегированное место смешения, заражения жизни смертью, место зачатия и конца. Возможно, апогей этого — в апокалиптическом описании земли, подвергнутой гниению из-за личинок мясной мухи учёного Курциала де Перейреса. В научных опытах изобретателя Генитрона, далеких от увековечения жизни, пища, картошка, начинает лишь смердеть («труп или картошка») и протухает насквозь:
«Это больше, чем пустыня гнилья. Хорошо! Хорошо! Дух брожения!.. […] Ты хочешь, чтобы я тебе сказал, подлюга? А? Я тебе это сейчас скажу… это всё, что надо пережить…».
Однако именно человеческий труп является местом максимальной концентрации отвращения и соблазна. Все рассказы Селина сходятся на месте убийства или смерти — «Путешествие», начинающееся Первой Мировой, на него указало, «Ригодон» и «Север», проходящие через опустошённую Второй мировой Европу, ставят там фермату. Современная эпоха, мастерица в убийствах, без сомнения, соответствует этому описанию, и Селин остается самым значительным гиперреалистом жестокостей нашего времени. Но здесь мы довольно далеки от военного репортажа, каким бы ужасным он не был. То, за чем гоняется, что открывает, выставляет напоказ Селин, так это любовь всеми фибрами к смерти, опьянение перед трупом, тот другой, каким я являюсь и которого никогда не настигну, это ужас, с которым я общаюсь исключительно с другим полом с тем сладострастием, которое живет во мне, доводит меня до исступления и выносит меня к той точке, где моя идентичность опрокидывается в невменяемое состояние. В одной из финальных сцен «Смерти в кредит» мы находим головокружительное, апокалиптическое и гротескное проявление сладострастия перед лицом смерти. Обезумевший кюре Флёри расчленяет труп Курциала:
«Он погружает пальцы в рану… Он вводит обе руки в мясо… Он проникает во все дыры… Он разрывает края!.. лёгкие! Он роется!.. Он запутывается… Его запястье защемлено костями! Всё хрустит… трясётся… Он бьется, как в западне… Что-то вроде кармана лопается!.. Сок вытекает! струится повсюду! Все в мозгах и крови!.. Это брызжет вокруг».
Письмо Селина черпает свою ночь и свое решающее основание в смерти как высшем местопребывании боли, в агрессивности, её провоцирующей, в войне, которая к ней приводит. Отвращение заканчивается, убийство тормозится отвращением.
«Людям нет необходимости быть пьяными, чтобы опустошить небо и землю! У них резня в жилах! Это чудо, что они сохранились с тех самых времен, как они пытаются изничтожить друг друга. Нехорошие граждане, преступное семя, они думают только
Конечно, но только не текстам Селина, наоборот.
На ум приходят все покушения на убийство, множество преступлений: старой Генруй, Фердинанда (в «Путешествии»…).. Постоянные столкновения со смертью в «Лондонском мосту», где «научный» эксперимент смешивается, будто бы в скорбном карнавале, со смертельным риском и с убийственным насилием в бистро, на оргиях, в метро… Можно припомнить хрипы Титуса в «Guignol's Band»; душераздирающие крики вокруг его умирающего тела, которое барахтается между двумя телами женщин, клиенткой и служанкой, знаками невероятной оргии, перешедшей в убийство:
162
Le Pont de Londres. P. 406.
«Он погребен здесь в своих шелках! Переполненный своей рвотой… блевотина… он еще булькает!., его глаза вращаются… застывают… закатываются… Ах! Как ужасно смотреть!., и потом — плуф!.. Он багровеет! Он, такой бледный, до последнего!.. У него подступает доверху большими комками… полный рот… он делает усилие…». [163]
Как апогей его болезни, астмы.
«…когда его это забирало, эта паника!., надо было видеть его глазищи!.. ужас, который его охватывал!..».
163
Эта цитата и далее: Guignol's Band, I, Gallimard, 1952.
Апокалиптическая сцена достигает кульминации, когда в оргию вмешиваются наркотики, как и в эпизоде пожара, с Ужасающим («Guignol's Band»).
«Я вижу широкую картину битвы!.. Это видение!., кино!.. Ах! это будет так необычно!., мрачнее, чем трагедия!.. Здесь есть дракон, который их всех сгрызёт! Он им всем отрывает задницы… внутренности… печень… Я вижу тебя, Боль! […] Я ему вырву ноздри, этому хаму!.. Я не терплю педиков!.. А если я ему вырву органы!.. Ах, это было бы неслыханно!.. Я себе представляю!.. Я себе представляю!..».
А потом видение убийства преобразуется в возвышенное, апокалипсис убийства показывает своё лирическое лицо, прежде чем всё гибнет в рвоте, в проглоченных в качестве последней пищи деньгах, в переработанных испражнениях, и прежде, чем огонь, действительно апокалиптический, не опустошит все, после убийства Клабена, совершенным Боро и Селином-Болью:
«…всё крутится вокруг шарика!., как карусель… водяная лампа… я вижу вещи внутри!.. Я вижу гирлянды… я вижу цветы!.. Я вижу нарциссы… Я говорю это Боро! Он мне рыгает!.. Он между Дельфиной и стариком!.. Они не прекращают своих сальностей!., здесь!.. Они у меня вызывают омерзение!.. Другой, который выпятил все свои денежные сбережения!., и как он сам себе не противен!., вся мелочь в сумке!., он доволен…».
Фердинанд Болезный, тот, который говорит от первого лица, здесь выступает как один из основных протагонистов убийства. Всегда это он, «Я», тот, кто в «Guignol's Band» сбрасывает под поезд метро своего преследователя Мэтью. Эта сцена, запускающая круговорот преследователь-преследуемый, преобразует убийство из предвидения в предыдущей сцене в более динамичную рентгенограмму смертоносного движения. Истинное потаенное царство влечения к смерти находит свое естественное место во внутренностях метро, селиновском эквиваленте дантовского ада. Убийство как подземный двойник осознанного существования в подлом мире.