Симфонии
Шрифт:
«Полюбите меня».
«Чем нежнее черные кудри к челу вашему льнут — тем смелее, тем настойчивей люблю я, люблю».
Вот и губы эстетов змеились запретной улыбкой. Да, запретной до боли — змеились, змеились.
Так.
Вскипела в окне, плача гневно, — летела, снеговая царевна.
Так гневно, так гневно склонил, опустил глаза: точно его распинала, крестная его распинала тайна.
Точно рвался с кипарисного древа, рвался.
Ах, да, да! Ему говорил старый мистик: «Они и о тайне, но в
Адам Петрович встал. Встал, — скорбно губы застыли изгибом.
И встал…
Руки поднял, заломил, опустил: хрустнули пальцы.
И застыли губы, застыли.
Пусть: застыли.
Возвращался домой. И роились рои: у фонарей рои роились — и у ног рои садились.
Роились.
Белый бархат снегов мягко хрустел у его ног: ах, цветики блесток цветились и отцветали.
Его глаза то цветились, то закрывались ресницей, и парчовая бородка покрылась бархатным инеем.
Прохрустев мимо ее дома, в золотой смеялся ус:
«Кто может мне запретить только и думать о ней?
Думать: да, — о ней».
Бежал, бежал — пробежал.
Невидимый кто-то шепнул ему снегом и ветром:
«Думать о ней? Ну конечно, никто».
Снежно поцеловал, нежно бросил — бросил под ноги горсть бриллиантов.
Бросил.
Стаи брызнувших искр, ослепив, уж неслись: неслись — понеслись из-под ног в белом бархате снега.
Кто-то, все тот же, долго щекотал, ярко, слепительным одуванчиком — да и все затянул: все затянулось пушистыми перьями блеска, зацветающими у фонарей.
И перья ласково щекотали прохожих под теплым воротником.
Вьющий был ветер, поющий, метущий: волокна вьющий.
Среброхладный цветок, неизменно в небо врастая, припадал к домам.
Облетал и ускользал: и ускользал.
Пусть за ним ускользал и другой: ускользал и другой Пусть за ним поднимался еще, и еще, и еще…
Все рукава, хохотом завиваясь, падали на дома, сыпались снежными звездами.
Алмазили окна и улетали, летали.
Дали темнели. Летали дали.
«Только и буду жить для нее».
Лежал в постели. Пробегали думы. Открыл глаза.
Пробежали пятна света на потолке: это ночью на дворе кто-то шел с фонарем.
Другие думы осенили его — его другие думы: «Ищущий — я: а она? Да, да!»
Открыл глаза. Набежала слеза.
Пятна света по потолку бежали обратно: убегали невозвратно.
ГАДАЛКА
В комнате, обращенная к треножнику, гадалка махала синим шелком.
Это яростно гадалкино разметалось по комнате платье, когда страстно протянула она к Светловой свои цепкие пальцы; властно вещие свои, роковые объятия.
Прозрачное, как облако, лицо Светловой было измождено в ней горевшим восторгом.
Очи — томные токи лазури — точно острые синие гвозди, — они уходили в гадалку.
Подавали друг другу руки и сказали о невозможном.
И сказали утомленно; кому-то послали ласку, ласку сердца.
Чем восторженней ей дышала о милом Светлова, тем углям поклонялась бесстыдней гадалка, тем настойчивей на синем взвихренные плясали черные на ней кружева, как взметенная в небо пыль.
Грешные помыслы их вырастали: «Яркие встречи ваши снятся мне в углях, вырастая и тая дымом, дымком».
Грешные помыслы, что томили Светлову, вырастали и таяли, таяли, вырастали, как тени их, заплясавшие тени их на стене.
Окропили бархатно уголья; то склонялись над жаром, то поднимались.
Красная сеть пятен: как ярко-воздушный зверь, свои на них полагал летучие лапы.
То склонялись, то поднимались. Свет свои на них полагал лапы.
Пурпуровый отсвет то полз снизу вверх: то отсвет полз сверху вниз.
На Светлову глаза поднимались гадалки страстной темью, опускались, страстной темью сверкали, страстной и погасали темью.
Худая гадалка привораживала душу его страстной темью, припадала к треножнику страстной темью, поднималась и застывала.
На груди ожерелье звякнуло, свесилось к полу с груди, от груди прыснуло блеском и отгорело.
Гадалка сказала:
«Тайны сладость, тайны сладость — потому что на вздох еще до встречи он отвечал вздохом, на желанье желаньем. Он всю жизнь вас искал.
Вы — его.
До встречи молились друг другу, до встречи снились. Сладкая у вас, сладкая любовь. Но кто-то встанет меж вами.
Только молитва ангелу, только умное деланье, только ворожба зажженных лампадок образ осилит рока между вами.
Вы молились ангелу. Увидели его. Поняли.
Что он не живой, он — ангел.
Вот завели вы себе, живой завели образ: для новых дел завели.
Он, только он. Вы сгорите в яростной страсти.
Только».
Светлова стояла грустно, задумчиво, тихо.
Гадалка — с кокетством, грешной мягкостью — поднесла к лицу ее набеленный, морщинистый лик.
Светлова спросила взором, а гадалка с кокетливой мягкостью только сластно поводила глазами — только. Одна просила успокоить, только другая ее истерзала.
Только взором впились друг в друга.
И два помысла их сопряглись в чудовищном искусе.
Два умысла.
Только встало во взорах старинное, вечно грустное.
Только встало. Все то же…
Вдруг губы старухи ожгли лицо красавицы, лучась грешной улыбкой. Цыплячьей рукой, точно птичьей лапой, тихонько погладила ее, тихонько ее пурпуром дыхания жгла.
И Светлова с ужасом отшатнулась.
Бешеный иерей над домами занес свой карающий меч, и уста его разорвались темною пастью — темным воплем.