Симметрия желаний
Шрифт:
«Слушайте, ребята, – заныл Амихай. – Я умираю как пить хочу… – И тут же добавил: – У меня идея! Давайте зайдем куда-нибудь, купим попить?» Но Черчилль сказал: «Нет» – и зашагал вперед, а мы потащились за ним, как всегда тащились за ним, и не только потому, что побаивались его, но и потому, что чуяли в нем ненасытную жажду жизни, заразительно прекрасную, будящую в душе радость; и действительно, после короткой прогулки по улице Фришмана – Амихай утверждал, что она названа в честь баскетболиста тель-авивского «Хапоэля» Амоса Фришмана, на что Офир возразил, что это чушь, потому что Амос Фришман жив, а улицы в честь живых не называют, – мы услышали звуки танцевальной музыки, доносившиеся из окна какой-то квартиры, и Черчилль сказал: «О! Вот туда мы и пойдем!» – «Ты что? – сказал Амихай. – Мы же там никого не знаем», но Черчилль объяснил, что в этом и есть фокус: раз в этом городе никто нас не знает, мы можем назваться кем угодно. «В крайнем случае, если начнут спрашивать, – предложил Офир, – скажем, что мы друзья Дани. Это имя и мужское, и женское, и вообще интернациональное». Я снова взглянул на часы и подумал, что
«Вам чего?» – спросила девица и одной рукой собрала волосы в непослушный хвост. Она говорила на удивление деловым тоном, как будто звонок в дверь в полпятого утра для нее – обычное дело. Как будто она официантка в кафе, а мы – посетители. «Мы приятели Дани…» – начал было Офир, но Черчилль перебил его: «На самом деле мы услышали с улицы музыку, вот и подумали, что здесь вечеринка». – «Вечеринка? – Девушка оглядела Черчилля с головы до ног, чуть дольше, чем нужно, задержавшись на его широкой груди. – Вообще-то здесь и правда вечеринка, но… для своих». – «Только для своих». – Черчилль улыбнулся, указав рукой на пустое пространство позади нее. «Именно, – улыбнулась в ответ девица. – Исключительно для своих. Это очень точное определение». – «А скажите, пожалуйста… – спросил Черчилль, который стоял, прислонившись к дверному косяку. – Нельзя ли и нам войти в число „своих“?» Девица распустила волосы, потом снова собрала их в хвост и сказала: «Не знаю. Я с вами не знакома». – «Ну, это не проблема, – сказал Черчилль. – Я Йоав. А это мои друзья из летной школы: Офир, Амихай и Юваль». – «Из летной школы?» – переспросила девушка без особого удивления, как будто уже тысячу раз слышала подобное вранье. «Ну да, – сказал Черчилль. – У нас увольнительная на сорок восемь часов. Мы полночи искали, где бы потанцевать, и ничего не нашли. Пока не пришли сюда. К тебе».
«Понятия не имею, как тебе это удалось, Йоав, но ты пробудил во мне сочувствие», – сказала девица и отступила назад, пропуская нас. Проходя мимо нее, я чуть задел локтем ее бедро и почувствовал запах ее духов, совсем не похожих на те, которыми прыскались девчонки у нас в Хайфе, и меня охватило желание на несколько секунд уткнуться головой ей в грудь и втянуть в себя этот горьковатый аромат. Через две композиции она увлекла Черчилля в спальню, а мы втроем остались в гостиной. Какое-то время мы топтались, изображая танец, пока не поняли, как по-дурацки выглядим, убавили громкость и сели на черный кожаный диван посреди гостиной. Амихай подкрался к полуоткрытой двери спальни и воскликнул: «Вот это сцена!» – «Прямо кино», – добавил Офир, а я сказал: «Офир, может, включишь ее в свой фильм?» – потому что задолго до того, как загадать желание издать к следующему чемпионату книгу рассказов, Офир говорил, что после армии обязательно снимет фильм про нашу четверку, нечто в стиле «Блюза уходящего лета», и, когда мы ходили на пляж, время от времени брал с собой видеокамеру и снимал, как мы играем в волейбол или бросаемся грудью на волны, утверждая, что «собирает материал», и мы не сомневались, что он действительно снимет фильм, потому что Офир, бесспорно, обладал ярким талантом и сочинял сценарии ко всем спектаклям, которые мы ставили в школе и в скаутском лагере к празднику Пурим, а в выпускном классе занял второе место на национальном конкурсе сценаристов – первое досталось парню из школы Телмы Елин, и фамилия этого парня подозрительно совпала с фамилией одного из членов жюри.
«Вставить в фильм сцену наподобие этой – недурная идея, Фрид, – сказал Офир, похлопав меня по плечу. – Очень даже недурная. Но… ничего не выйдет, если один из нас не погибнет в армии. Кто-то должен погибнуть во время службы, – вздохнул он, – иначе не будет никакого фильма». – «Это еще почему?» – возмутился Амихай, возможно, потому, что его отец действительно погиб в армии, на что Офир в очередной раз ответил своим излюбленным аргументом: со дня основания Государства Израиль в любом претендующем на успех израильском фильме или книге непременно выведен персонаж – солдат, который в конце концов погибает, и эпизод его гибели – всегда самый волнующий в фильме или в книге. Звилич в «Блюзе». Ури в «Он шел полями». Йорам Гаон в «Операции „Йонатан“». Приводя эти примеры, Офир загибал пальцы, после чего вспомнил и другие, и разглагольствовал, пока Амихай не заснул. Успокоился он, только когда я пообещал, что, если вдруг никто из нас не погибнет в армии, я возьму эту миссию на себя. После этого Офир опустил голову на крепкое плечо своего вечного противника в спорах, и я остался один бодрствовать в гостиной девицы. Я понятия не имел, как ее зовут, зато знал, какие звуки она издает в момент оргазма. Возможно, притворные.
Я встал с дивана и обошел ее квартиру, не похожую ни на одну из виденных мною ранее, как и ни на одну из тех, о каких я мечтал. На стенах висели огромные картины, написанные кричаще яркими красками. Не репродукции за пятьдесят шекелей, а настоящая живопись. У меня сложилось впечатление, не подкрепленное никакими доказательствами, что они принадлежат кисти хозяйки квартиры. На книжных полках стояли на редкость уродливые фигурки из папье-маше – я заподозрил, что их слепила тоже она. Среди книг мне не попалось ни одного знакомого названия, за исключением «Маленького принца», и я почувствовал себя полным невеждой. В основном там были альбомы по искусству и сборники стихов и всего несколько романов. Я снял с полки небольшую книжку. «Давид Авидан. Стихи о любви и сексе» – значилось на обложке, и я вспомнил, что наш учитель литературы пару раз упоминал это имя, но ни одного произведения Давида Авидана мы не разбирали. Первое стихотворение я прочитал стоя, а потом уже не мог сесть. «Женщина так красива, мужчина такой урод, и она его жена. Грех» – эти строки меня словно оглушили. «Две секс-игрушки» – так называлось стихотворение на следующей странице. Я не знал, нравятся ли мне эти стихи, но не мог перестать перекатывать на языке удивительные словосочетания: «маленький надежный зверек секса», «мощный миг слабости», «он встал, готовый к путешествию». Некоторые из стихотворений я даже переписал на листок, который нашел на кухне, чтобы потом, по дороге домой, показать Черчиллю и узнать его мнение.
Он сказал, что «это настоящий позор, что такие стихи не включены в учебную программу» и что «училки литературы предпочитают говорить про мертвых поэтов, потому что у них есть соответствующие методички». Еще он сказал, что это в духе Аталии – так звали тель-авивскую девицу – держать у себя такую книгу. «Почему?» – спросил я, потому что по тону Черчилля понял: он хочет, чтобы я задал ему этот вопрос, тогда он, во власти посткоитальной эйфории, открыл окно машины, выставил наружу локоть и рассказал, что у Аталии уже несколько лет роман с женатым мужчиной, и за пару часов до нашего приезда он сообщил ей, что сегодня ночью не сможет, как обещал, улизнуть из дома, Аталия разозлилась и начала танцевать, чтобы не лопнуть от ярости или, того хуже, не выпрыгнуть из окна, и тут в дверь постучали мы, такие чистые и наивные, в джинсах и футболках, и она почувствовала, что должна прикоснуться к этой сладкой невинности, которую постепенно утрачивала, по мере того как ее роман с этим мужчиной все больше увязал в паутине лжи, но она не могла от него отказаться, потому что если бы она его бросила, то осталась бы одна, в смысле совсем-совсем одна.
Черчилль продолжил в мельчайших подробностях описывать все, о чем они говорили и чем занимались в спальне, а я его не останавливал, потому что его рассказ меня возбуждал и помогал не заснуть за рулем и преодолеть кусок дороги после Хадеры; когда мы выбрались на улицу Фрейда и солнце покрыло гору Кармель тусклой позолотой, он сказал:
– Смотри, Фрид, на дороге, кроме нас, ни души. Это мертвый город. Совершенно мертвый. Мы должны убраться отсюда сразу после дембеля. Если мы этого не сделаем, то через несколько лет растворимся в пейзаже.
– Растворимся в пейзаже?
– Станем как все, – пояснил Черчилль. – Будем таскаться из дома на работу, с работы домой. Отрастим пузо, возьмем ипотеку. Мы не имеем права так поступить. Не имеем права!
– Ладно, Черчилль, – сказал я. – Договорились.
Но этого ему показалось мало, и, после того как мы высадили Офира и Амихая, он заставил меня поклясться, что после армии я перееду с ним в Тель-Авив, потому что без меня у него «не хватит духу».
Меня удивило, что великий Черчилль так во мне нуждается, и было странно давать клятву на четыре года вперед, не говоря о том, что два часа назад я пообещал Офиру, что ради его фильма погибну в армии. Но Черчилль заявил, что не выйдет из машины, пока я не поклянусь, а я жутко устал после этого Дня независимости, поэтому я ему поклялся, а у нас, бывших подданных Британской империи, с этим не шутят: пятичасовой чай – это пятичасовой чай, а данное слово – это данное слово. Таким образом, через три месяца после окончания армейской службы я явился к Черчиллю и сел смотреть объявления «Ищу соседа для совместного съема квартиры», которые он принес для меня из студенческого профсоюза; за все годы, что прошли с того дня, я ни в одной из шести тель-авивских квартир, в которых жил, ни разу не почувствовал себя как дома; с другой стороны, со временем я перестал ощущать себя залетным гостем и даже начал испытывать привязанность к некоторым местам, где мы тусовались вчетвером, – например, к дальнему берегу Яркона, или к шумной площади перед «Синематекой», или к американской колонии на пути в Яффу, – но даже эти слабые привязанности поблекли и постепенно сошли на нет после истории с Яарой.
Без моих хайфских друзей широкие улицы большого города снова стали казаться мне тупиками, побережье сделалось похожим на лобби отеля, а люди, прогуливающиеся по променаду, превратились в чужаков. Их жизнерадостность представлялась мне фальшивой. Прагматичной. Жалкой. Я презирал их и одновременно им завидовал. Я чувствовал, что я чище, чем они. Глубже, чем они. В то же время в них угадывалась благотворная легкость, которой мне никогда не достичь по той простой причине, что я навсегда останусь парнем из Хайфы.
Я умирал от желания узнать, скучают ли по мне ребята, когда на праздник Лаг-ба-Омер разводят традиционный костер. Когда в День памяти смотрят «Блюз уходящего лета». Я открыл, как это скучно и грустно – в одиночку смотреть футбол, особенно израильский. Я убедился, что в моем возрасте трудно заводить новых друзей. Я пытался завязать приятельские отношения с некоторыми из своих клиентов, а кое с кем даже ходил в ирландский паб неподалеку от пляжа. Но из этого ничего не вышло. Слишком многое приходилось объяснять – вместо того чтобы быть понятым с полуслова. От этих встреч слишком веяло корыстью. Плюс у всех был напряженный рабочий график (видимо, не случайно дружба обычно зарождается в школе или на экскурсиях. Чтобы с кем-то сблизиться, нужно располагать свободным временем).