Синан и Танечка
Шрифт:
– Какого-то старика нарисовали, – буркнул он, протягивая листок обратно. – А я-то думал, я еще о-го-го!
– Простите, – еще больше смутилась Таня. – Я же не… Я не профессионал, это просто так, свет хорошо падал. Не расстраивайтесь, пожалуйста, я больше не буду.
– Татьяна-ханым, – остановил он ее, поймав за руку. – Я вас просто дразню. На самом деле мне очень понравилось, здорово у вас получается. А как вы назвали эту работу, «Старый пень»?
И Таня, уже рассмеявшись, мотнула головой:
– «Раненый».
А потом тут же засуетилась.
– Давайте температуру
В следующий раз, увидев ее в своей палате, он спросил:
– Вы в России учились рисовать?
А она мотнула головой:
– Я вообще не училась.
– Почему? Сделали выбор в пользу медицины?
– Да нет, просто… Не сложилось как-то.
Сидя в ногах его койки, она ловко и осторожно разматывала бинты на ногах и накладывала новую повязку. И Синан вдруг почувствовал себя неловко от того, что представал перед ней таким беспомощным.
– А как вы оказались в Турции? – спросил он, чтобы заглушить это ощущение.
– Это долгая история, – скупо улыбнулась Таня, закончила перевязку и прикрыла его легким одеялом.
– Ничего, я никуда не спешу, – заверил он.
– Зато я спешу, извините, – отозвалась она и скрылась в коридоре.
Синан и сам не понимал, чем она так его заинтриговала. В больнице было множество сестер, и наверняка у каждой было, что порассказать о своей жизни. Его же не оставляла мысль, что скрывается за приветливой улыбкой и неизбывной грустью в глазах Тани. Почему женщина, у которой был явный художественный талант, стала медсестрой? Как русская оказалась в Турции? Может быть, все дело было в том, что, прикованный к постели, он подспудно жаждал чем-то себя занять, и от того ему мерещились вокруг какие-то тайны. Но отделаться от мыслей о Тане он не мог.
В следующий раз она оказалась рядом как раз в ночное дежурство. Синан, измучившись от боли, нажал кнопку вызова медсестры и едва не вскрикнул от радости, когда в палате появилась Таня.
– Ну что, что случилось? – принялась мягко увещевать она. – Больно? Простите, я не могу увеличить дозу, так врач прописал. Хотите, позову дежурного?
– Нет, – глухо ответил он. – Нет, вы просто… Вы можете посидеть со мной немного? Сейчас ведь ночь, наверное, у вас не так много забот…
Таня поколебалась немного, но потом кивнула:
– Хорошо, я посижу. Почитать вам?
– Лучше расскажите, расскажите мне о себе. Теперь же вы не спешите, – с улыбкой напомнил ей о прошлых ее возражениях Синан. – Почему вы стали медсестрой?
– Это не очень веселая история, – помотала головой Таня.
От этого движения из-под шапочки выбилась светлая прядь, и Синану вдруг до боли захотелось прикоснуться к ней, ощутить, так ли шелковиста она под пальцами, как кажется на вид.
– Вы мне расскажите о себе.
Он нетерпеливо взмахнул рукой:
– Да нечего мне рассказывать. Вы и так все знаете. Мне сорок шесть, я – военный Генштаба. Бал ранен во время операции, теперь… Один Всевышний знает, что будет теперь. Даже если я встану, на службу уже вернуться, скорее всего, не смогу. Честное слово, Таня-ханым, мне не очень хочется обо всем этом говорить. Я как раз стараюсь не думать…
– Ну хорошо, хорошо, только не волнуйтесь, – успокоила она.
И на него будто снова повеяло прохладой, свежим ветром, напоенным дыханием горной лаванды. Взвившееся внутри раздражение улеглось, темные навязчивые мысли отступили.
Таня пододвинула к его кровати стул, села. Приглушенный свет ночника освещал ее фигуру, придавая ей мягкие, плавные очертания. А голубые глаза в таком освещении казались еще загадочнее, еще печальнее.
– Я родилась в России, в крошечном подмосковном городке Икше, о котором вы наверняка даже не слышали, – начала она. – Родителей я плохо помню, отец погиб, когда я была совсем маленькой, а мама… Словом, я знаю только, что однажды у меня была семья. Единственный раз за всю мою жизнь.
О семье Таня мало что помнила. Иногда всплывали лишь какие-то смутные видения: большие сильные руки, подхватывающие ее, маленькую, и сажающие на плечи. И то, как она боится упасть с такой высоты, но еще больше боится выпустить рвущийся в ясное весеннее небо красный шарик. А кругом гудит музыка, и люди, люди движутся куда-то толпой, и все улыбаются, и плещут на ветру алые флаги.
А еще теплый запах яблочного пирога, отутюженный мамин фартук, песенка, которую она напевает, кладя ей на блюдце большой аппетитный кусок.
И как она стоит на четвереньках на полу, пригревшись в теплом солнечном квадрате от окна, и, высунув язык от сосредоточенности, рисует цветными карандашами на тетрадном листке. Рисует речку и кораблик, и плывущие по небу облака, отражающиеся в воде. А папа, стоя над ней, говорит:
– Светик, ты только посмотри! Может, нам ее в изостудию отдать? Художница растет.
И мама смеется:
– Сережа, ей ведь всего три года. Подождем.
От тех времен у нее не осталось ни вещей, ни фотографий. Да, кажется, и длился он, тот счастливый период, всего года три-четыре. Отец вскоре умер – автомобильная авария, нелепый несчастный случай. Раз – и не стало его, такого крепкого, могучего, казавшегося неуязвимым защитником. Таня похорон его не запомнила, должно быть, ее не взяли. Единственное, что осталось в памяти, это большая черно-белая фотография на комоде, перехваченная в углу черной лентой.
Мать, оставшись с Таней одна, устроилась проводницей на поезда дальнего следования. Таня первое время кочевала по соседкам, оставалась в детском саду на пятидневку. Но из одного рейса мать привезла нового сожителя – кривенького, но горластого дядю Юру. Тот садился за стол, требовал борща и водки, а на Таню поглядывал хмуро. А как-то ночью Таня проснулась в своей кровати от странного шума, какого-то пыхтения и скрипа, увидела плохо различимую в темноте возню на кровати родителей, услышала жалобный мамин стон. И, вооружившись табуреткой, кинулась разнимать то, что показалось ей дракой, огрела дядю Юру по спине. Тот завизжал, скатился с кровати. Под потолком вспыхнула лампочка, а дядя Юра заорал на мать: