Синьор Формика
Шрифт:
Знаменитый живописец Сальватор Роза приезжает в Рим и тяжело заболевает. Описание того, что случилось с ним во время этой болезни
О знаменитых людях рассказывают обыкновенно много дурного, не обращая внимания на то, справедливо это или нет. Так было и со славным живописцем Сальватором Розой, чьи полные жизни картины, ты, благосклонный читатель, конечно, никогда не рассматривал без чувства особенного, подлинного наслаждения. После того как слава Сальватора Розы, облетев Неаполь, Рим, Тоскану, — словом, всю Италию, заставила всякого художника, желавшего угодить вкусу публики, приняться за подражание его манере и стилю, нашлись злые, завистливые люди, поставившие себе задачей запятнать, во что бы то ни стало, чистую славу великого художника. Они стали уверять, будто Сальватор в молодости принадлежал к шайке разбойников
1
«Сумрачных лесов» (итал.).
Живописец-баталист Аньело Фальконе (таково было настоящее имя Масаньело) был одним из первых учителей Сальватора в искусстве живописи. Взбешенный смертью своего родственника, убитого в какой-то драке с испанскими солдатами, он тут же поклялся отомстить за его смерть, для чего немедленно набрал шайку бесшабашной молодежи, по большей части живописцев, раздал им оружие и окрестил именем «головорезы смерти». Скоро страх и ужас, распространенный этими молодцами и усиливаемый еще более носимым ими грозным именем, перешел за границы всего, что только было видано или слыхано. Небольшие их банды целый день бродили по улицам Неаполя и убивали без жалости всякого встреченного испанца. Даже чтимые святые убежища, куда успевала иной раз скрыться несчастная жертва, не спасали от неминуемой смерти. По ночам собирались они в притоне своего вождя, безумного, беспощадного Масаньело, и рисовали его при свете факелов, так что скоро сотни его изображений появились на всех углах Неаполя и его окрестностей.
Согласно распространенным слухам, Сальватор Роза должен был принадлежать непременно к этой шайке, причем принимать равное участие как в дневных ее убийствах, так и в ночных живописных упражнениях. По крайней мере, знаменитый критик (кажется, что Тальяссон), разбирая произведения Сальватора, говорит, что все его картины носят характер какой-то неукротимой гордости и дикой энергии своего творца. Вы не увидите в них зеленых лугов, цветущих полей, ароматных сенокосов или сладко журчащих источников. Наоборот, для него природа, по-видимому, существует только в виде гигантски нагроможденных скал, приморских утесов и непроходимых лесов! Из ее звуков доступны его уху не тихое веянье ветерка и сладкий шорох листьев, а дикий рев урагана да грохот свергающихся водопадов. При взгляде на изображаемые им пустынные виды и людей с дикими сумрачными лицами, постоянно крадущихся то по одиночке, то шайками, поневоле приходят в голову недобрые мысли, и зритель начинает воображать, что вот здесь совершено страшное убийство, а там, неподалеку, труп торопливо сброшен в бездонную пропасть, и тому подобные ужасы.
Но если бы это все была даже правда, как уверяет Тальяссон; если Сальваторов Платон, или даже Иоанн Креститель, проповедующий в пустыне о спасении, точно имеют в выражении лица нечто разбойничье, то все-таки было бы несправедливо судить о людях по их художественным произведениям и заключать, что тот, кто изображает дикое и ужасное, должен быть в жизни сам дурным и ужасным человеком. Ведь часто человек, который больше всех говорит об оружии, совсем не умеет им владеть; а тот, кто носит глубоко в душе мысли о кровавых ужасах и умеет выразить их с помощью палитры, красок или карандаша, — обыкновенно менее всех способен посягнуть на что-либо подобное в жизни. Но довольно! Я, по крайней мере, убежден, что все эти слухи, доказывающие, что достойный Сальватор способен был сделаться разбойником, не заслуживают никакого внимания, и искренно желаю, чтобы этого держались остальные, а также и ты, благосклонный читатель! Иначе мне пришлось бы бояться, что ты, наслушавшись обо всем, что я намерен рассказать, пожалуй, в самом деле получишь некоторое сомнение, особенно когда мой Сальватор предстанет перед тобой как человек со своим живым, огненным характером, обладающим той злой иронией, на которую способны все люди, одаренные верным взглядом на жизнь, хотя и умеющий эту иронию обуздывать. Известно, что Сальватор был таким же славным поэтом и музыкантом, как и живописцем. Гений его был способен, таким образом, испускать светлые лучи в разные стороны. Потому я повторяю еще, что не верю нисколько, будто Сальватор принимал участие в кровавых подвигах Масаньело, и скорее склонен думать, что именно ужасы этого времени побудили его покинуть Неаполь и отправиться в Рим, куда он прибыл бедным неимущим скитальцем, как раз около того времени, когда пришла к концу власть Масаньело.
Бедно и скромно одетый, с тощим кошельком в руках, где были каких-нибудь два или три цехина, прокрался он ночью через городские ворота и, сам не помня как, очутился на Пьяцца Навона. Там жил он некогда в прекрасном доме, как раз возле палаццо Памфили. Грустно посмотрев на огромные зеркальные окна, отражавшие светлое сияние месяца, пробормотал он задумчиво: «Много же мне придется размалевать холстов, прежде чем буду я в состоянии устроить опять там свою мастерскую!» Но тут внезапно почувствовал он сильную боль во всем теле и такую слабость, какой не испытывал еще ни разу в жизни. «Хотя буду ли я только в состоянии, — продолжал он бормотать, опускаясь в бессилии на каменные ступени крыльца, — буду ли я в состоянии написать столько картин, сколько понадобится этим надутым глупцам? Кажется, со мной скоро все будет кончено!»
Холодный ночной ветер загудел вдоль улицы. Сальватор чувствовал острую необходимость найти убежище на эту ночь. С трудом поднялся он на ноги и, шатаясь, поплелся по Корсо, откуда свернул на улицу Бергоньоно. Там остановился он перед небольшим домиком, всего о двух окнах, где жила одна бедная вдова с двумя дочерьми. В былое время живал он тут за очень дешевую плату, когда явился в первый раз в Рим никому неизвестным художником, а потому, соразмеряя с тем временем свое теперешнее положение, Сальватор думал, что лучше всего будет попробовать найти в этом доме пристанище и на этот раз.
Ободренный этою мыслью, постучал он в дверь, назвав несколько раз себя по имени. После довольно долгого ожидания услышал он, наконец, что старуха проснулась. Шлепая туфлями, подошла она к окну и начала разговор с довольно грубой брани, спросив, какой негодяй ломится так поздно в двери, причем прибавила, что дом ее не кабак. После нескольких вопросов и ответов старуха признала наконец своего прежнего постояльца; услыхав же, что Сальватор бежал из Неаполя и, прибыв в Рим, не может найти ночлега, она закричала, всплеснув руками:
— О Господь милосердный, и вы, все святые! Неужто это вы, господин Сальватор? Да ведь ваша комнатка с окнами на двор стоит до сей поры никем не занятая! А старое фиговое дерево разрослось до того, что ветви его рвутся прямо в окошко, так что вам можно будет сидеть и работать, точно в зеленой беседке. Уж как обрадуются мои дочери, узнав о вашем возвращении! Посмотрели бы вы, как выросла и похорошела Маргарита! Вам теперь нельзя будет сажать ее на колени, как бывало прежде!.. А ваша любимая кошечка, представьте, околела три месяца тому назад, подавившись рыбьей костью! Что делать! Могила нас всех ожидает!.. А наша толстая соседка! Та самая, над которой вы так часто подшучивали и рисовали ее в смешном виде, — ведь она поймала-таки молодчика Луиджи и вышла за него замуж! Правду говорят: nozze e magistrati sono da Dio destinati! Да, да! Браки заключаются на небесах!
— Послушайте, синьора Катарина, — перебил Сальватор, — я вас прошу, ради всех святых, впустите меня сначала в дом, а там продолжайте ваши рассказы о фиговых деревьях, дочерях, кошках и толстой соседке. Я замерз и устал донельзя.
— Ну вот, посмотрите на нетерпеливца, — перебила старуха. — Chi va piano va sano, chi va presto more lesto! — спеши медленно, как говорит пословица. Да вы, кажется, точно устали и озябли. Сейчас, сейчас! где же у меня ключи, где же ключи?
Вслед за тем старуха пошла будить дочерей, потом добывать огонь и наконец отворила бедному Сальватору дверь в ту минуту, когда он, утомленный усталостью и болезнью, в совершенном бессилии опустился на порог дома. К счастью, сын старухи, живший обыкновенно в Тиволи, был на этот раз в гостях у матери. Его разбудили, и он с охотой уступил свою кровать больному гостю и другу семейства.
Хозяйка дома очень любила Сальватора и считала его, безусловно, первым из живописцев. Все, что он ни предпринимал, было близким и родным ее сердцу, потому понятно, в какое отчаяние пришла она, увидев его в таком жалком положении. Она уже совсем было приготовилась бежать в соседний монастырь и просить своего духовника немедленно прийти со освященными свечками или каким-нибудь амулетом, чтоб отогнать нечистого духа, обуявшего страдальца, как сын ее благоразумно рассудил, что гораздо лучше будет позвать хорошего врача, а потому тотчас же побежал на площадь Испании, где, как он знал, жил знаменитый доктор Сплендиано Аккорамбони. Едва тот услыхал, что живописец Сальватор Роза лежит больной, как тотчас же с живостью согласился посетить нуждавшегося в его помощи пациента.