Синьор Формика
Шрифт:
Однажды в числе зрителей, любовавшихся картиной, заметил Сальватор одного человека, резко отличавшегося от других своей оригинальной наружностью. Это был уже старик, костлявый, как веретено, бледный, с острым длинным носом и подбородком, оканчивавшимся узенькой бородкой, и с серыми пронзительными глазами. Высокая шляпа с красивыми перьями была нахлобучена на большой белокурый парик, а на плечах висел маленький темно-красный плащ с множеством светлых пуговиц. Голубой камзол незнакомца был испанского покроя, перчатки были с широкими раструбами, а на боку висела длинная шпага. Светлые, серого цвета чулки поддерживались под коленями желтыми подвязками, а на башмаках были такого же цвета банты. Странный этот незнакомец, казалось, был в полном восторге от картины: он поднимался на цыпочки, приседал, переминаясь с ноги на ногу; при этом вздыхал, стонал, тер глаза руками до того, что на них выступали слезы, затем вдруг широко их таращил, чтобы как можно лучше рассмотреть прекрасную картину, и все время бормотал тоненьким голоском, как говорят кастраты: «Ah, carissima! beneditissima! Ah, Marianna! Marianina! Bellisima!» [3] .
3
Ах, бесценнейшая! Благословеннейшая! Ах, Марианна, Марианина! Прекраснейшая!
В Риме только и речи было, что об удивительной картине Скаччиати, чем, конечно, достоинство ее доказывалось вполне. Когда художники собрались снова для решения, чья из представленных на конкурс картин заслуживала первенство, Сальватор внезапно спросил, признали ли бы они автора «Магдалины у подножия креста» заслуживающим быть принятым в члены Академии? На это все члены, не исключая даже самого строгого критика Джозефино, отвечали единогласно, что подобный художник был бы истинным ее украшением, причем рассыпались в самых горьких сожалениях о его преждевременной смерти, хотя, может быть, в душе принесли за эту смерть такую же благодарственную молитву Всевышнему, как и загадочный, стоявший перед картиной старик. Энтузиазм их простерся так далеко, что они решили даже назвать умершего так рано юношу академиком, хотя он лежал уже в могиле, и заказать служить за упокой его души постоянные обедни в церкви святого Луки, для чего потребовали, чтобы Сальватор дал самые подробные сведения об имени художника, месте его рождения, жизни и т. д. Тогда Сальватор, встав со своего места сказал громким голосом: «Господа! Вместо того, чтобы воздавать почести умершему, не лучше ли будет облечь ими живого, присутствующего среди нас? Знайте, что „Магдалина у подножия креста“ — картина, которую вы, по всей справедливости, оценили так высоко перед всеми художественными произведениями последнего времени — вовсе не принадлежит кисти умершего неаполитанского художника, как я нарочно вам сообщил, чтобы сделать беспристрастным ваше о ней суждение! Одним словом, чудо искусства, удивившее весь Рим, ни более ни менее, как произведение известного вам хирурга Антонио Скаччиати».
Удар молнии едва ли бы мог поразить художников так, как поразили их эти слова Сальватора. Дав им оправиться от первого впечатления, он продолжал: «Вы не хотели, господа, принять в ваше общество талантливого Антонио Скаччиати, потому что он был хирургом, но теперь, я думаю, вы согласитесь, что хирург этот очень бы пригодился, чтобы выправить члены многим из тех кривых и уродливых фигур, которые нередко выходят из ваших мастерских! Потому я уверен, вы не откажетесь сделать то, что бы должны были сделать давно, а именно — принять замечательного художника Антонио Скаччиати в члены Академии св. Луки».
Академики, проглотив горькую пилюлю Сальватора, поспешили выразить свою искреннюю радость, что Антонио так блистательно доказал свой талант, и избрали его с триумфом в члены Академии.
Едва стало известным в Риме, что удивительная картина была написана Антонио Скаччиати, как на него со всех сторон посыпались похвалы и предложения самых выгодных заказов. Таким образом умный и хитрый маневр Сальватора успел не только извлечь юношу из неизвестности, но и поставил его на прекрасную дорогу в самом начале художественного поприща.
Антонио пребывал некоторое время в блаженстве и счастье, но, однако, через несколько дней Сальватор был крайне поражен отчаянным, убитым видом, с которым он явился к нему в мастерскую.
— Ах, Сальватор! — воскликнул он в ответ на его полный участия вопрос. — К чему мне слава и известность, о каких я даже и не мечтал? К чему эти похвалы и надежды на открывшуюся передо мной прекрасную, счастливую жизнь признанного художника, если я должен при всем этом остаться по-прежнему несчастным, и если именно та картина, которой я обязан, благодаря вам, всей моей известностью, повергает меня теперь в мрачное и безысходное отчаяние?
— Тсс! — возразил Сальватор. — Прошу вас не грешить, смешивая вопрос об искусстве и картине с вашим несчастьем, в которое, вдобавок скажу вам, я даже и не верю. Я знаю, что вы любите и приходите в отчаяние только потому, что желания ваши не исполняются по первому капризу. Погодите! Все придет в свою очередь. Все влюбленные — совершенные дети, которые в любой момент готовы расплакаться, чуть кто вздумает тронуть их любимую куколку. Перестаньте хныкать и хандрить — я этого не выношу. Садитесь и расскажите мне спокойно и обстоятельно, что случилось с вашей прекрасной Магдалиной и где встретили вы подводные скалы, грозящие вашей нежной страсти. А там мы подумаем, как их избежать, потому что я, как уже сказал, буду помогать вам всегда и во всем! Чем труднее и своеобразнее придется выдумывать способ, тем это будет для меня приятнее! Нынче я чувствую, что кровь начинает опять играть в моих жилах, и я ощущаю потребность освежиться, выкинув какую-нибудь безумную, бешеную штуку. Ну, рассказывайте же, рассказывайте проворнее, в чем дело, но только, пожалуйста, без всех этих «ахов» и «охов».
Антонио сел в кресло, подставленное Сальватором к мольберту, за которым он работал, и начал свою историю следующим образом:
— На улице Рипетта, в высоком доме, который вы можете всегда узнать по далеко выдающемуся балкону, если идти со стороны Порта дель Пополо, живет величайший во всем Риме оригинал. Это старый холостяк, обнаруживающий в каждом движении все смешные замашки, свойственные этому положению; он скуп, самолюбив, влюбчив, хочет казаться молодым и в одежде гоняется за модой. Он очень высокого роста, худой как жердь, ходит всегда в пестром испанском костюме, в белокуром парике, остроконечной шляпе, перчатках с раструбами и огромной шпагой за поясом.
— Постойте, постойте! — воскликнул Сальватор, перебив молодого человека, и затем, перевернув картину, которую писал, он схватил в руки кусок угля и в один миг начертил на оборотной стороне фигуру необычного старика, совершавшего несколько дней тому назад перед картиной Антонио прыжки и кривляния.
— Ради всех святых! — воскликнул Антонио, вскочив с места и расхохотавшись, несмотря на свое мрачное настроение. — Клянусь душой! Это он! Он!.. Синьор Паскуале Капуцци, тот самый, о котором я говорю!.. Как будто живой!
— Как видите, — сказал Сальватор, — я знаю этого господина, который, по всей вероятности, является в истории вашей любви препятствующим лицом. Но продолжайте дальше.
— Синьор Паскуале Капуцци, — продолжал Антонио, — очень богат, что не мешает, впрочем, ему быть величайшим скрягой. При этом он самый невероятный щеголь, которого только можно вообразить. Единственное приятное качество в нем состоит в том, что он любит музыку и живопись. Но в выражении даже этой любви проскакивает у него столько смешного и глупого, что и тут трудно иметь с ним какое-нибудь дело. Он считает себя величайшим на свете композитором и певцом, каких не сыщешь даже в папской капелле. На Фрескобальди смотрит он свысока, когда же речь зайдет о Чеккарелли, чей голос приводит римлян в неописуемый восторг, то синьор Капуцци презрительно объявляет, что Чеккарелли смыслит в пении не больше сапога и что один он, синьор Капуцци, владеет искусством очаровывать слушателей. А так как первый папский певец носит благородное имя Одоардо Чеккарелли ди Мераниа, то Капуцци очень любит, когда его самого зовут синьор Паскуале Капуцци ди Сенегалиа. Рассказывают, что он действительно родился в Сенегалии, на рыбацком челноке, вследствие того, что мать его испугалась внезапно выскочившей из воды морской собаки, отчего, вероятно, и в синьоре Капуцци осталось много собачьих свойств. В старые годы удалось ему поставить в одном из театров оперу своего сочинения, которая была освистана самым беспощадным образом. Это несчастье, однако, не исцелило его нимало от безумной страсти к сочинительству ужаснейшей музыки. Однажды во время представления оперы Франческо Кавалли «Свадьба Фетиды и Пелея» он вздумал уверять, что негодный композитор украл все лучшие номера этого произведения у него, за что был очень больно поколочен и даже подвергался опасности быть убитым. У него, кроме того, сумасшедшая страсть к вытью арий под собственный аккомпанемент жалкой, хромой гитары, отчего получается такой невыносимый концерт, что присутствующим остается только поскорее заткнуть уши. С ним постоянно торчит его верный Пилад, карлик, известный в Риме под именем Питихиначчио. И представьте, что третьим членом этого прелестного союза является — кто бы вы думали? — сам пирамидальный доктор Сплендиано Аккорамбони. Он также ревет в их трио на манер меланхолического осла, воображая, что обладает прекрасным басом, который не хуже баса самого Мартинелли из папской капеллы. Почтенные эти певцы собираются обыкновенно по вечерам и, поместясь на балконе дома Капуцци, начинают блеять мотеты, пока не выведут из терпения всех окрестных кошек и собак, присоединяющих свои голоса к их пению. Я думаю, нечего говорить, как усердно посылают к дьяволу это чертово трио все соседи.
У этого сумасшедшего синьора Паскуале Капуцци, которого, полагаю, вы хорошо можете себе вообразить по моему рассказу, часто бывал мой отец-цирюльник. После смерти отца я взял на себя исполнение этой обязанности, и первое время синьор Капуцци был очень мною доволен, уверяя, что я удивительно хорошо умею придавать какое-то молодцеватое выражение его острой, тоненькой бородке. Впрочем, я полагаю, что довольство его мною основывалось более на скудной плате в четыре кваттрино, которые получал я за мои труды. Он, однако, считал меня награжденным даже слишком хорошо, поскольку кроме платы имел обыкновение проорать мне каждый раз, зажмуря глаза, одну или две арии своего сочинения. Как ни драл мне уши этот вой, но фигура старого меломана до того была смешна в эти минуты, что я иногда нарочно просил его начать снова. Однажды, придя к нему как обычно, я поднялся спокойно по лестнице, постучал в дверь, отворил ее — и что же увидел? — прелестную, как ангел, девушку. Да вы, впрочем, видели мою Магдалину! Одним словом, это была она! Пораженный, остановился я точно вкопанный на месте. Но, Сальватор… вы не любите «охов» и «ахов», а потому я не стану распространяться. Довольно сказать, что я в ту же минуту полюбил это дивное создание всеми силами души и сердца! Старик, ухмыляясь, объявил мне, что это дочь его брата Пьетро, умершего в Сенегалии, что зовут ее Марианной, что у нее нет ни матери, ни братьев, и потому он, по обязанности дяди, принял ее к себе в дом.