«Сивый мерин»
Шрифт:
Он многозначительно улыбнулся ярко накрашенной девице, та ответила ему тем же.
Женя пришла ровно в девять. Два длинных, один короткий.
Очень давно, в прошлой жизни, случилось так: «Ты ни разу не спросил, почему я звоню три раза?». «Чего спрашивать, хочешь и звонишь, хоть десять». «Нет, почему три?». «А сколько надо?». «Один. Ну — два. А я три». «Ну и дай бог». «Дурачок, неужели не догадаешься?». «Когда догадаюсь — скажу».
Не сказал. Не догадался. А потом забыл.
Свет падал с лестничной площадки, в прихожей он люстру не зажигал. В кино называется «контражур».
— Привет. Пускаешь?
Он отступил в прихожую, потянулся к выключателю.
— Ну вот, только хотела похвалить за чуткость. Утро ведь, мне не восемнадцать.
— При чём здесь это? Я знаю, сколько тебе.
— Это я так, прости. Не зажигай, пожалуйста.
Они прошли в кухню. Женя задёрнула шторы, села спиной к окну.
— Кофе угостишь?
Джезва была ещё тёплая. Блюдца и перевёрнутые вверх дном чашки мокрые. Он помолол зёрна. «Ничего себе: мне не восемнадцать».
— Съешь что-нибудь?
— Омлет.
Он вздрогнул, в упор уставился на жену.
— Что, разучился?
— Не знаю, давно не пробовал. Это долго.
— Ты торопишься?
— Нет.
Он полез в холодильник за яйцами, достал муку, репчатый лук, маслины, помидоры, из морозилки резаные шампиньоны — всё это он только что купил в магазине.
И опять, как час назад, он услышал удары собственного сердца: тук-тук, тук-тук-тук. Они не виделись ровно год. Сегодняшний звонок первый за долгие двенадцать месяцев. И тогда было первое мая. Ровно год, день в день. «Я перепробовала всё, ВСЁ, понимаешь?» В затылок ударило чем-то тупым, не больно: бум-бум-бум.
Он залил две сковородки оливковым маслом, на одной жарил мелко порезанный лук, на другой растапливал шампиньоны…
…В одиннадцать с минутами (всё-таки память — вещь удивительная) он вышел от Нинки: слёзы, укоры, объятия — всё, пора завязывать. Этот «перекур» возник давно, с самой свадьбы, повторялся не часто, был ему не нужен, но как-то так само получалось, что примерно раз-два в месяц он приезжал в эту богом забытую глухомань, поднимался без лифта на пятый этаж, стучал (потому что ржавый с западающей кнопкой звонок, как правило, не работал) в обитую коричневым дерматином дверь.
Его всегда ждали. Не спрашивали — кто? Не заглядывали в глазок (его и не было), а просто открывалась дверь и он оказывался в сильном, почти мужском охвате тонюсеньких прозрачных рук. «Ты почему никогда не спрашиваешь — кто?». «Я знаю». «А если это не я?». «Больше некому, я тебя чувствую». «По запаху, что ли?». «А ты не смейся: собаки же чувствуют».
Потом всегда бывал ужин, горячий, с разносолами, он жадно ел (приходил по обыкновению голодный), она подкладывала, суетилась, хохотала над его рассказами, подливала сухое красное…
В постели Нина вела себя по-хозяйски, всегда брала инициативу на себя и никогда не была одинаковой. Он потому, наверное, и ездил к ней, что хотел узнать: а ещё-то как? И тот день — первое мая 2006-го — запомнился странностью: она до изнеможения долго не впускала его, готового, выскальзывала, изворачивалась, поднимая к облакам и безжалостно ударяя о землю, и нужны
До дома он добирался долго.
Сначала раздражали не переключённые на мигалки светофоры. Их было до глупости много (ночью это особенно бросалось в глаза) и все сговорились против него. А когда наплевал на осторожность и несколько раз проскочил на красный, выяснилось, что спешит он напрасно, перекрыли тоннель, надо объезжать через кольцевую, а это как минимум минут тридцать, если не больше. Значит, дома в лучшем случае в начале первого. Чёрт! День неудач. Скандала, конечно, не будет, не Женькино хобби, но тоски в глазах и вселенской скорби не избежать.
Всякий раз, возвращаясь домой после подобных свиданий, он не испытывал ничего, кроме искренней ненависти к себе. Чёрт, чёрт, чёрт и ещё раз чёрт! Зачем ставить себя в унизительное положение? Добро бы эти отвлечения хоть малейшей толикой касались того, что у нормальных людей расположено в левой половине груди, а не ниже пояса, это ещё при большой любви к себе можно было понять. Так нет же! Ничего подобного — так, небольшой адюльтер: было, прошло и слава богу. А дома опять врать, изворачиваться, бить себя в грудь, что-то доказывать. И она знает, что ложь, не хочет слушать, не может: «Не мучай меня, Дима, умоляю, не добивай, только позвонил бы, я волновалась, места себе не находила. Пришёл — и ладно, ложись, утро вечера…». И он знает, что эти клятвы бессмысленны, глупы, отвратительны. И на душе становилось мерзко, ненависть к себе тошнотой подступала к горлу.
Подобные приступы случались с ним часто, но, к счастью, особой продолжительностью не отличались. Утром же, как правило, туман рассеивался, выглядывало солнышко, оттепляло последние льдинки.
Женька тянулась к нему своей всепрощающей улыбкой, всё вчерашнее предавалось забвению, ему давали понять: нет, не такой уж горький он пропойца… Совесть его начинала нестерпимо грызть и боль эта всегда вызывала приступы бурной нежности: хотелось обнять, приласкать, утешить Женьку, укачать её, зацеловать солёные глаза и щёки. И всегда этот немудрёный порыв искреннего оправдания самого себя она принимала за ниспосланное ей свыше незаслуженное счастье, и с граничащей с безумием готовностью жадно отдавалась чувству, неумело пуская его в себя, добросовестно исполняя всё, чему научилась за пять лет супружеской жизни.
И в этот раз, на предельной скорости пронизывая ночной город, въезжая не тормозя в арку дома, запирая «жигулёнка» и поднимаясь через две ступеньки (лифт работал только до полуночи) на одиннадцатый этаж, он мысленно прокручивал в голове знакомые, с небольшими вариантами, расклады: «Привет. Ты спишь?». «Ужин на кухне». «А ты не будешь?». «Я сплю». «Тогда и я не буду». «Почему не позвонил?». «Там не было телефона». «Где — там?». «Не лови меня на слове. Там — на работе. Неужели ты мне не веришь? Я мчался по Москве, как Аэртон Сенна — величайший в мире гонщик. Он, кстати, разбился». «Не надо, Дима, не мучь меня, умоляю, не унижай, я не такая идиотка, как бы тебе хотелось…»