Скачка
Шрифт:
Потом много раз — и в следственном изоляторе, и когда его переправляли этапом в колонию, и более всего в самой колонии — он раздумывал: как могло все это случиться? Может быть, истинный ответ не в самом происшествии, а во всей его жизни, сложившейся не так, как ему задумывалось в юности?
Пожалуй, он впервые ощутил всерьез запах надвигающихся неудач, когда ему пришлось уходить из флота, хотя и прежде догадывался — плавать ему не до старости.
Антон знал — судовой врач, мучающий себя йогой, скуластый, загорелый, с беспощадной белоснежной улыбкой, не врет, он вообще придерживался мнения: больному надо говорить чистую правду, и если он ее будет знать, легче соберет силы для сопротивления. Неясность только туманит рассудок.
Так вот, этот самый док сказал: списывайся и дуй домой, ложись на операцию, а когда выйдешь из больницы, про море забудь, ищи себе
Он упаковал чемоданы, прошел, прощаясь, по каютам штурманов, с кем проработал несколько месяцев в плавании, а потом самолетом вылетел в Брисбен, откуда на «Арсеньеве» его должны были доставить во Владивосток.
«Арсеньев» стоял у причала на реке километрах в двадцати от города. Был декабрь — начало лета в Австралии. Команда изнывала от тоски — люди плавали шесть месяцев, и воем нестерпимо хотелось домой, но австралийские докеры не очень-то спешили. Вахрушев не мог смотреть, как они работали, ворчал, что секунд на этом пароходе, отвечающий за погрузку, уж очень либеральничает, а докеры то и дело устраивали кофе-тайм, но пили они вовсе не кофе: уходили в небольшой деревянный отель, там внизу был обширный зал с двумя бильярдными столами и длинная стойка, где продавали светлое пиво «ХХХХ» с хрустящим картофелем.
Антон сидел на скамье и думал: совсем недавно ему исполнилось тридцать, а уже надо ложиться под нож хирурга, вырезать язву. Подошел капитан «Арсеньева», ему было за шестьдесят, лохматый, взъерошенный, с седыми прядями волос, торчащими в разные стороны, приплюснутый нос лопаткой, лицо морщинистое, черное от загара. Он, как только познакомились, сообщил, что по приходу в порт будет оформлять пенсию, хватит, наработался под завязку.
И сейчас он начал с этого, чем дольше они сидели, тем больше капитан распалялся. Видно, в нем накопилось много недовольства, только он не решался его вылить на своих подчиненных, а Вахрушев был человеком «со стороны» и в то же время своим.
— Это до чего довели пароходы! Барахолка, толкучка! Не моряки—фарцовщики, базарные сбытчики. А почему?.. Да прежде всего — начальство такое. Вот придем в порт, поглядишь, что будет. Какие только хабарники на борт не полезут! Называются — власти. И санитары, и профсоюз, и пожарники, да свои, из пароходства. И все ручки будут тянуть — дай. Кому сигареты, кому бутылку, другому — шмотье. Не дашь — акта не подпишут. Команду на берег не выпустят. Тогда тебя матросики живьем схарчат.
Что мог Антон ему ответить? Он и сам обжегся, когда попал на первый пассажир. После трех месяцев пассажир вернулся в порт. Шел дождь, жены и родные моряков мокли под ним, среди них была и Светлана, стояла, прижимаясь к стене под козырьком склада, к трапу родственников не пускали, а на лайнер поднялась толпа людей, они обходили каюты, ресторанные залы, машинное отделение, и по очереди небольшими группками затем двигались к каютам ка питана и помощников, куда до этого почти полдня моряки таскали блоки американских и английских сигарет, французский коньяк и какие-то коробки с сувенирами. Капитан принимал не всех, только, видимо, людей с особыми полномочиями, других принимали его помощники, а потом вся эта толпа так же группками, размахивая красивыми упаковочными пакетами, спускалась на берег, и только после нее к родным своим могли сойти моряки. Антон слышал прежде обо всем этом, но видел впервые, озлился, пошел к первому помощнику. Тот его послушал, сказал спокойно: «Таков обычай. В родной порт с пустыми руками не приходят. В службах люди сидят, в море не выходят, им ведь тоже уважение надо оказать».
Во второй рейс Антона на этот пассажир не взяли, пошел на сухогруз. Потом товарищи ему выговаривали: да ты просто ничего в морских делах не смыслишь и лучше в это не суйся, не контрабанду же везут, а презенты.
— А в войну я сам взятку япошкам дал...— рассмеялся капитан.— Они между Курилами и Камчаткой додумались таможенный досмотр устраивать нашим судам, что из Штатов по ленд-лизу товары везли... Во время было!.. Народу совсем, почитай, не хватало. Американцы нам пароходы типа «либерти» давали. Интересные, понимаешь, посудины. На одноразовое пользование рассчитаны. Мол, потонет, не так уж и жалко. А, между прочим, некоторые из них до шестидесятых годов ходили. И ничего. А?!. Придем в Ванкувер, а оттуда, допустим, два новых парохода вести надо. Делили команду. Хороших матросов в командный состав переводили. Меня самого так до капитана довели. Капитан порта дал свидетельство, что могу пароходом командовать... Это ведь потом я доучивался. Курсы капитанов окончил в пятьдесят третьем. Экзамены принимала Анна Ивановна Щетинина. Слышал, небось?.. Первая женщина-капитан. Принимала, а сама смеялась: «Ну, что его спрашивать, он в такой обстановке суда водил... Смешно даже экзаменовать». А все же спрашивала строго... Конечно, этот японский таможенный досмотр — хреновина одна. Ну, поднялись на борт. Я — часовых у рубки. Часовых у трюма. А японцы голодные, замерзшие. Жалко их стало. Дал я им несколько буханок хлеба, консервов. Они эдак низко-низко поклонились и ушли... А было! Чего только не было! Я, когда первый раз судно вел,— нас двое за штурманов. По двенадцать часов вахту стояли. Вот был флот! Тогда, понимаешь, честь моряк имел. Да и потом... А ну их всех! Мне все одно теперь, кончилось мое капитанство...
Потом, когда почти две недели они шли через штормовые моря к Владивостоку и Антон получше узнал Кузьму Степановича — так звали капитана,— то понял: уходить ему с «Арсеньева» не хотелось, он боялся — его отправят на пенсию или перед новым рейсом не пропустит медицинская комиссия. Не хотел он уходить с парохода вовсе не потому, что чрезмерно любил море, а некуда было: жена давно от него ушла новой он не обзавелся, дочь выросла, живет где-то в Пензе, у нее своя семья, свои заботы-хлопоты. В городе у него комнатенка в общей квартире, на судне он — капитан, хозяин, а на берегу надо самому себе готовить завтрак, ходить, как другие пенсионеры, в магазин с авоськой за кефиром. Более всего его пугал этот образ: старик с бутылкой кефира в авоське, потому что именно такими он встречал своих давних товарищей и всегда жалел их. Когда он вел посудину в дальние края, вез на ней груз в другие страны, то чувствовал себя крепким, еще полным сил человеком, но как только надо было возвращаться в родной порт — заводился, накручивал себя, и чем ближе подходили к Владивостоку, тем ворчливей и яростней становился...
Но все это Антон узнал позднее, а в тот день, когда грузился «Арсеньев», он перебил Кузьму Степановича :
— Зря вы, мастер, своих-то поливаете. Что есть — то есть, но не все такие. У нас начальник пароходства был сильный мужик. Сутками работал. Два инфаркта пережил. Когда в больнице лежал, велел около себя телефон поставить. Его не то что любили — жалели. Он этих барахольных дел терпеть не мог. А в службах такой народ собрался: все сделают, чтобы приказ начальника на дно пустить, если их не ублажишь. Он об этом узнал, стал чистить пароходство. Да не тут-то было. Его самого выперли... По состоянию здоровья. А мы-то все знали: мешал кое-кому. Да, видимо, и тем, кто повыше... Вот какая получается страшная вещь на флоте: те, кто за честь морскую готов вести войну, от тех и стараются частенько избавиться. Установилось такое правило: не подмажешь — в море не уйдешь. И к этому привыкли. И это обороняют. А кто? Да в первую очередь службы. А мне, мастер, куда теперь? К ним на работу? Нет, туда мне дороги нет. Я там не выдержу. Много дров наломаю... Так куда ж теперь?
— Что, на одном флоте, что ли, свет клином сошелся? — пробурчал Кузьма Степанович.— Молодой еще. Всюду себе дело найдешь.
Шел да шел «Арсеньев», и тоска по дому становилась почти нестерпимой. Даже Новый год не сумели встретить по-людски. Шторм обрушился с такой силой, что «Арсеньев» сильно кренило то в одну сторону, то в другую. Кузьма Степанович не покидал рубки, а когда спустился к себе в каюту без пятнадцати двенадцать, был зол и свиреп, позвал Антона, предложил выпить по маленькой, но никакого праздника не получилось. Кузьма Степанович взъерошился, как воробей в непогоду, глаза его стали злы, и заговорил он о женщинах, заговорил непотребно, может быть, оттого, что вспомнил ушедшую от него жену.
Антон сослался на головную боль, извинился и покинул капитанскую каюту.
Сидя в одиночестве, слушая яростный вой шторма за бортом, с болью думал о Светлане. Он считал повинным в их разрыве прежде всего себя, она ведь любила его, любила так, как только она и могла — все свое существо без остатка, отдавая ему. А он, дурак, двинул в мореходку в Ленинград по настоянию отца, а ведь знал, она будет учиться в Москве. Им по наивности казалось: ничего тут такого нет, от Москвы до Ленинграда рукой подать. Они поженились, когда он был в мореходке. И началась их странная жизнь. Она жила в Москве, он — в Ленинграде, а виделись они всерьез опять же в том самом Третьякове.