Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Ночью пустились мы в бега. Из города выбрались с грехом пополам. А на большой дороге сказалось то, чего я недомыслия. На копе моя персиянка держалась, как на корове седло. Пересадил я ее на своего копя. Далеко ли так ускачешь? Поутру, на переправе через Амударыо, настигла нас погоня. Река полноводная, бурная. И ветрено было, волна с гребешком. Кинулись мы вплавь. Гляжу, хорошая моя держится за гриву своего коня. Еще поглядел, а ее уж нет на плаву. Ушла, может, со стрелой в спине, а может, и без такой подмоги. Не уберег я благодетельницу, дурак рыжий.
Следом за ней и я утонул… Бросил коня, нырнул и, благословясь, — по
Как видишь, и после того не образумился я. Дома прожил одну зиму. Кто хоть раз отведал сего зелья — купецкого риска, на печке не усидит. Индия у нас в очах как видение господне.
В летошнем году собрался налегке, поскольку я битый, грабленый, — осмотреться, разведать, какая чему красная цена. Вы меня и увели с базара городского. Набросились, как волки на косулю. А за какие такие вины? Мы, братец ты мой, за яицких казаков не в ответе. Им дурная кровь в черепушки ударила, а следом и вам. Режете курочку, которая песет золотые яички. Можешь ты понять, молодой мулла, то попять, что старшим твоим будто бы невдомек?
Маман понимал… И дивился тому, что старшие этого понять не хотели. Отец его, Оразан-батыр, колебался, сомневался, а другой его отец — Мурат-шейх — не колебался и не сомневался. Почему так? Разве батыр и шейх — не одна голова, как они ни розны?
Но более всего дивился Маман человеку, который подарил ему свою правду и готов был еще дарить. Принимать ее — смертный грех. Но ничего слаще этого греха Маман пе знавал. И слушал со счастливым чувством, будто нашел клад, с трепетным ожиданьем, с горячей благодарностью. Не раз ему хотелось по мусульманскому обычаю припасть к ногам иноверца. Хотелось вскрикнуть: отец! Маман едва сдерживал эти порывы. Смотрел в прозрачные, крупные, как у совы, глаза, которые его завораживали, и думал: какой же огонь скрыт, точно под золой, под этими шрамами, в этом битом и ломаном могучем теле.
— Бородин-ага… есть ли у вас сын?
— Двое! Старший, Владимир, твой сверстник. Младший — Петяй, Петра… Крещен царским именем, авось не уронит.
— Они купцы? Будут купцами?
— Нет, никак нет. Время у пас новое. Есть дела новые. Еще мой батя был живой-здоровый, как мы порешили: старшему дорожка столбовая — в город Тулу, младшему — в Питер.
— Зачем?
— Одному — в оружейники, другому — рубить корабли. Ноне, видишь ли, такая нужда. Ее царь Петр ухватил за хвост, как жар-птицу, и нам заповедал. Он великий был охотник и умелец уразуметь, какая есть в мире нужда. Нашему брату от такого царя срам отстать.
— Но царь Петр умер…
— Воскреснет! Яицкие-то казаки потрепали вас при дуре царице, Анне Иоанновне, прости, господи, великое прегрешение. Ноне правит Елизавета, Петрова кровь! Кто ее сажал на престол? Петровы люди.
— Откуда вы знаете?
— Стало быть, знаем. Забыл, молодой мулла? Короткая у тебя память.
Маман не забыл… Он хорошо помнил, как наведывались его отцы, батыр и шейх, к русскому пленнику с золотой бородой. Теперь Маман понимал, что приходили не просто глазеть, любопытствовать, приходили советоваться. Значит, и им интересны были его слово, его ответ.
— Презираете меня? — спросил однажды Маман, и ему очень хотелось, чтобы Бородин возразил, но тот лишь пожал плечами.
— Не любишь, не уважаешь свой народ… Мулла ты недоучка. Кто дорожит своим народом, тому душу воротит — обидеть другой народ. Мы, братец, и беленькие, и черненькие — все от бога!
Вот и такого Маману не доводилось прежде слышать. Разве не загадочные речи? Чем были велики татары? Тем, что топтали русских. Чем стали велики русские? Тем, что топчут татар. Так привык думать Маман.
— А как понять… что такое нужда, которая как жар-птица?
— Это нужда самая наибольшая, она как божий произвол. Ей, как господу, вес подвластны — и парод, и цари. Уловишь, ухватишь эту нужду — будешь царь, а нет — так и помрешь дурак дураком, хотя и на престоле.
— Не понимаю…
— И молодец, что не корчишь из себя… не пыжишься, как ваши родовитые баи.
Все же Маман спросил:
— А может, это и есть наша жар-птица — держать вас в плену?
— Путаешь иголку с мечом! Ваша нужда проще простого, нужда великая…
Бородин умолк в раздумье, но Маман понял, что он хотел сказать. Оразан-батыр говорил точно так же: жили бы мы под рукой русского царя, не было бы у нас годины белых пяток.
Случалось, что и Бородин расспрашивал Мамана, допытывался, что делают, о чем думают его отцы — батыр и шейх. Маман отвечал как умел, забывая о том, что доверить иноверцу — то же, что прыгнуть, закрыв глаза, в колодец.
Один давний его вопрос не шел из головы Мамана. Кувыркался в голове, как в небе кара-торгай, или черный воробей, а по-русски — жаворонок. Лукавый вопрос: о чем же ты, милый, мечтаешь? Нет, не хотел Маман согласиться, что он без хмеля в душе… Была и у него своя Индия, тайная, самая заманчивая. Маман думал о ней застенчиво и дерзко, как иные думают о девушке. Его Индия — не на востоке, а на западе. Его Индия — страна Петра, царя-плотника, царя-мастерового, какого не знавали ни в жизни, ни в сказке… А верно ли, что первым его другом был нищий сирота? Истинная правда. А верно ли, что в гневе он не знал пощады? И то правда. С дрожью в сердце внимал Маман: его друзья были тоже сироты, нищие и он тоже хотел быть беспощадным.
Как-то раз Маман увидел Бородина, каким еще никогда не видел. На камне сидела женщина с опухшим от слез лицом, серым, как старая застиранная ткань, простоволосая, растрепанная. Бородин обнимал ее худые костлявые плечи, дрожащие от рыданий, и в прозрачных его глазах тоже стояли слезы. Увидев Мамана, женщина со стоном поднялась и пошла к камнетесам.
Маман замер на месте, будто пришитый гвоздями к земле. Спросил, кто эта женщина, уж не родная ли?.. Бородин кивнул.
— Родная… У нее на глазах померла мать, а сегодня утречком — сынок, единственный, последний. Многовато слез в этом ущелье… Проточат землю… Расколется земля!
Маман привык к людскому горю. Он не помнил своей матери, не помнил, чтобы плакал, и не помнил, когда бы испытывал жалость… А тут и у него навернулись слезы, и слезы эти были ему желанны.
Это было накануне отъезда Оразап-батыра в Хорезм. И вот, проводив в далекий путь отца, прибежал Маман в горы. Хотел поведать поскорей, что сказал на прощанье батыр, а что шейх. Поведать, как одинок неутомимый, безотказный Оразан-батыр, — провожал его только шейх, бии других родов не показались. Хотел услышать похвалу батыру, осужденье биям… И вдруг — спросил, глядя в прозрачные глаза своему третьему неназваному отцу: