Сказать – не сказать… (сборник)
Шрифт:
Монтажница при слове «десять» снова вспомнила о картошке: десять или пятнадцать килограмм.
– А как же он живет? – спросил Анчар.
Второй пожал плечами.
– А профсоюз у нас есть?
– Есть, – подтвердил Второй. – И что с того? Профсоюз не может заставить вас снимать Мишаткиных, если вы не хотите.
Анчар посмотрел на Второго, осмысливая сказанное.
– Может быть, дать ему шофера грузовика? – вслух подумал Анчар.
– Это же почти массовка, – напомнила монтажница. – Десять лет не сниматься, и в массовку.
– Сделаем две-три реплики,
Стрелка судьбы щелкнула. Поезд пошел прямо. Рельсы благодарно и преданно стелились под колеса.
Игоря Мишаткина пригласили на роль шофера грузовика, который потом стал кучером кареты-тыквы.
Игорь сидел в гримерной и волновался, что гримерша Валя недостаточно скрывает его потертость. Игорю хотелось быть красивым. Потом он сообразил: чем хуже, тем лучше. Густой тон покрыл лицо неинтеллигентным, жлобским загаром. Не скрыл, а наоборот – проявил морщины. Линия глаза в окружении морщин напоминала рисунок голубя мира Пикассо. Овал глаза – очертания голубя, птичье тело. А веер морщин в углу – хвост. В довершение на передний зуб надели серебряную фиксу, на голову – плоскую кепочку.
Получился типичный люмпен. Казалось, что это не артист Театра киноактера, а настоящий ханурик, которого задержали на дороге и попросили сняться в кино.
Кучер тыквы был с тем же серебряным зубом, но в широких коротких штанах, похожих на арбузы, и в белых чулках.
Эти два Мишаткина, особенно первый, вызвали на съемочной площадке смех. Смешно, когда узнаваемо. Узнаваемо – когда правда.
Из восьмидесяти минут экранного времени Игорь прожил на экране четыре минуты и сказал одну фразу: «Никогда хорошо не жили, нечего и начинать». Но запомнились и он, и фраза. Игоря узнавали в метро. И когда он ехал на эскалаторе вверх – замечал: на него смотрят те, что едут вниз, – и он возносился, возносился. Казалось, что эскалатор донесет его до облаков.
Эля решила воспользоваться просверкнувшей удачей и пошла в районный отдел распределения жилплощади. Отдел находился на первом этаже. Раскрыв дверь, Эля увидела человеческий муравейник. Но в муравейнике – дисциплина, а здесь – хаос. Значит, потревоженный муравейник. Краснолицый инспектор громко отчитывал женщину:
– Как вы себя ведете? Вот возьму и вызову сейчас милицию.
– А что я сделала? – оправдывалась женщина.
– Как что сделали? Побежали в туалет вешаться.
– Да ничего не вешаться. Просто в туалет, и все.
– Вы сказали: «Если не дадите квартиру, пойду в туалет и повешусь». Вот люди слышали.
– А что нам остается делать?
Очередь заурчала. Назревал бунт.
– Товарищи! – растерялся инспектор. – Ну что я могу сделать? Я – исполнитель. И если в районе нет жилья, я вам его не рожу.
Эля поняла: с исполнителем разговаривать бессмысленно.
Когда подошла ее очередь, спросила:
– Кто у вас тут самый главный?
– В каком смысле? – обиделся инспектор.
– Ну кто решает, – объяснила Эля.
– Малинин, – назвал инспектор. – Но вас к нему не пропустят. Вас много, а он один.
Малинин сидел без пиджака, смотрел домашними глазами. Он узнал Игоря, с удовольствием рассказал ему, что сам из военных, служил на подводной лодке. Подлодка – хуже чем заключение. В заключении – лесоповал, тайга, много свежего воздуха. А на подлодке замкнутое пространство, кислорода не хватает, можно сойти с ума. Некоторые и сходили, и даже пытались разгерметизировать лодку, чтобы разом все покончить. Но подлодку один человек не может вывести из строя. Надо нажать сразу две кнопки в разных концах. А двое одновременно, как правило, с ума не сходят.
Игорь сочувственно слушал, кивал головой. Ему тоже хотелось рассказать, как он десять лет не снимался и эти десять лет осели в нем копотью на сосудах, на душе. Пасмурно жить. Но жаловаться было нельзя. В сложившейся расстановке сил Игорь не имел права выглядеть жалким. Он должен был глядеться хозяином жизни, который почему-то живет в коммуналке.
Разговор окончился тем, что реактивного братца с сестрой отселили в отдельную однокомнатную квартиру в Ясенево, на край леса. А Мишаткиным досталась вторая комната. Отдельная квартира на Патриарших прудах. И все по закону. Сейчас Москва освобождается от коммуналок.
Мама Игоря предложила Эле привезти в Москву Кирюшу. Она соглашалась быть ему бабушкой и учить уроки. Кирюша уже пошел в первый класс.
Толик жил в Летичево с Веркой-разводушкой. Свой новый брак он не регистрировал, но Верка тем не менее родила ему дочку и снова ходила беременная. Получалось, что у Толика трое детей, а у Эли ни одного.
Эля написала Толику письмо и попросила привезти Кирюшу. Сама не поехала, чтобы не встречаться с Кислючихой, с беременной Веркой. Верка была ей омерзительна, как кошка, укравшая со стола чужой кусок. Эля забыла, что сама бросила Толика, обманула, предала. Но ей можно, а Верке нельзя.
Толик привез сына. В дом войти отказался. Ему было невыносимо видеть Элю чужой женой. Он стоял во дворе и смотрел в землю. Эля поняла: боится ее видеть. Боится новых страданий.
– Ты же обещал ждать, – усмехнулась Эля.
– А я жду, – серьезно ответил Толик, продолжая смотреть в землю.
– С Веркой?
– Нет. Один. Верка не ждет.
За прошедшие годы Толик не изменился. Он вообще мало менялся. Вечный мальчик. И возле него так легко стоять, как в лесу. А возле Игоря стоять тяжело. От него исходило хроническое неудовольствие, как радиация от Чернобыльской АЭС.
Но здесь, на Патриарших, надо было постоянно что-то завоевывать и преодолевать. А там, возле свиньи, – все спокойно, как на пенсии.
– Ну как там у вас? – спросила Эля неопределенно.
Толик рассказал, что в шахте случилась авария по вине вечно пьяного, расхристанного Мослаченко. Сам Мослаченко погиб. Ведется расследование, но и без расследования ясно: преступная халатность. Толик как юрист должен дать заключение. Но семья Мослаченко просит свалить все на шахту. Тогда другая пенсия детям. Дети ведь не виноваты в халатности папаши. Им надо расти, вставать на ноги.