Сказать – не сказать… (сборник)
Шрифт:
Дрова распались в крупные угли. Пламя неспешно писало свои огненные письмена. Три женщины смотрели на огонь, как будто пытались прочитать и расшифровать главную тайну жизни.
Так, наверное, сидел в поле у костра продрогший молодой пастух-прадед. А неподалеку бродила молодая спелая дурочка.
Олег Лукашин, хирург городской больницы, шел к своей матери после семимесячного перерыва. Семь месяцев. За это время может родиться ребенок. Живой, хоть и недоношенный. Говорят, что Наполеон был семимесячным.
Олег шел к матери пешком – до метро.
Черноволосые люди продавали гвоздики. Цветы стояли в стеклянном аквариуме, и там горели свечи. Видимо, так защищают от холода хрупкое временное цветение. Все очень просто. Но Лукашину вид свечей и цветов напомнил церковную службу. В подмосковной церкви. Батюшка был старый, неряшливый и грубый. Застойный батюшка. Поп-бюрократ. А старухи – настоящие. Но при чем тут это?
Думать связно Лукашин не мог ни о чем. Какие-то обрывки мыслей, ощущений. Он стоял на привокзальной площади, как голый нерв, а вокруг творилась грубая жизнь, которая цепляла этот нерв и закручивала.
Надо бы напиться, но не помогает. Когда напивался – кричал не про себя, а громко. Соседи прибегали, грозились милицией.
…Она сказала: хочу собаку.
Хочешь собаку – купим. Будет тебе собака. Если бы он тогда не согласился: «Ну вот еще, зачем нам собака? Что сторожить? У нас и дома-то нет».
Но он сказал: купим.
Утром выходили из квартиры. Ирочка зацепила плащом за острый угол мусоропровода. Плащ затрещал, порвался. Они остановились. Вместе рассматривали отвисший лоскут, похожий на собачье ухо. Ирочка расстроилась. Личико стало растерянное. Плащ фирменный, навороченный, с примочками – Ирочка им гордилась. После Олега плащ был самым престижным в ее жизни.
Ирочка – обыкновенная женщина. И за это Олег ее любил. Он так соскучился по естественности, обыкновенности. Все вокруг – личности, понимаешь… А вся эта личность – не что иное, как самоутверждение за счет других, и в том числе за его счет, Олега Лукашина. «Смотри, какая я вся из себя уникальная, а ты – совковый мэн». «Совки» – от слова «советы». Значит, советский мужчина. Ни денег от тебя, ни галантного обхождения, и в совках – бардак.
А Ирочка – как роса на листке. Как березовый сок из весенней березы. Он целовал ее в растерянное личико, утешал. Ирочка была безутешна. Потом отвлеклась от своего плаща, включилась в поцелуй. Они стояли возле мусоропровода и пили друг друга до изнеможения.
– Давай вернемся, – пересохшим голосом сказал Олег. Если бы они тогда вернулись, не поехали на Птичий рынок – все было бы иначе.
Но поехали. Купили. Ирочка взяла в руки теплый комочек и не смогла отказаться.
– Какая это порода? – спросила Ирочка у хозяина.
– Дворянин.
– Дворняжка, – перевел Лукашин. – Давай еще походим, посмотрим.
– Смотри, какой он дурак. – На лицо Ирочки легло выражение щенка. Они уже жили одной жизнью.
Такси искали долго. Сейчас таксисты вообще с ума сошли. Не возят население. Не нужны им трешки и пятерки. Договариваются с кооператорами на целый день и получают сразу круглую сумму. Что им народ? Для них люди – мусор.
Взяли частника. Милый такой парень. На свою маму похож, наверное. Мужская интерпретация женского лица. А может быть, если бы дождались такси, все бы обошлось. Таксисты – опытные водители. Таксист бы увернулся. А частник не увернулся. И «рафик» ударил его прямо в лоб. Лукашин увидел этот летящий на них «рафик» – сердце сжалось, душа сжалась, тело сжалось – до стальной твердости. Лукашин превратился в кусок металла.
Но что-то было до этого. Что-то очень важное. А… Ирочка сказала:
– Смотри, как сверкают купола.
Частник, милый парень, объяснил:
– Их недавно позолотили.
Ирочка сказала:
– Олег, давай поменяемся, мне отсюда не видно.
Ирочка с щенком на коленях сидела сзади. А он возле шофера. Она сказала: «Давай поменяемся».
Шофер остановил машину. Они поменялись местами. Ирочка села возле водителя, а Олег сзади.
«Рафик» ударил в лоб и убил шофера, милого парня, похожего на свою маму. Его вырезали автогеном. Иначе было не достать, так заклинило двери.
Ирочку он достал сам. Кровь свернулась, была густой и липкой. Белые шелковые волосы в ржавой и липкой субстанции. Люди столпились, разинули рты. Что, не видели, как человек умирает? Нате, смотрите… Лукашин тянул рыжие от крови руки.
Но что-то было перед тем… Что-то очень важное. А… он не должен был пересаживаться. Когда она сказала: «Давай поменяемся», – надо было ответить: «Да ладно, сиди, где сидишь». Они бы не остановились и проскочили тот поворот. Три минуты ушло на пересадку. А за три минуты они миновали бы поворот, за которым стояла смерть. За кем она охотилась? За шофером? За Олегом? За кем-то из них. За Олегом. А Ирочка подставилась. И прикрыла. Взяла на себя. Теперь он есть. И ее почти нет.
Олег рвался в операционную, говорил, что он хирург. Говорил нормальным голосом, но все вокруг его почему-то боялись. Не пустили. Потом он бежал по лестнице. Стоял у грузового лифта. Лифт открылся, выкатили носилки с Ирочкой. Голова в бинтах, глаза закрыты, личико оливковое, бледное до зелени. И какое-то жесткое, как будто вытащили из морозильной камеры. Не она. Но она.
Он шел к ней и не мог ухватить. И не удержал. И она разбилась. Вот в чем дело. Он ее не удержал. Она доверилась – на! А он не удержал.
…Свечи под стеклянным колпаком. Цветы и свечи.
Однажды в театре шли по лестнице. Кончился спектакль. Спускались в гардероб. Он впереди. Она сзади. Он спиной чувствовал, что она сзади. И вдруг стало холодно спине – холодно-знобко. Обернулся. Ирочка отстала, и кто-то другой прослоился, оказался за спиной. Ирочка шла через человека. Олег дождался, взял ее за руку. Только он и она. Одно целое. И никого в середине – ни матери, ни друга. Одно целое. Так было. Есть. И будет. Она взяла на себя его смерть. Он возьмет на себя всю ее дальнейшую жизнь, какой бы она ни была, эта жизнь. Мать поможет. Матери сорок семь. На тридцать лет ее еще хватит.