Сказка о правде
Шрифт:
— Нет, нет, нет, рассказывай, мани, старик!
— Ай еще потешить вас сказочкой? Есть сказочка чудесная, есть в ней дивы дивные, чуды чудные.
— Мани, мани, старик!
Все по-прежнему журчит сказочка.
Пробежала еще одна темная мышь. Захрапел старый дед, свесил голову Иванушка, уснула женка, уснула другая.
Но старуха не спит. Это она остановила день, заворожила ночь, и оттого этот день походит на ночь и эта ночь — на день.
— Все уснули, крещеные? — опять окликает Мужичок с ноготок.
— Нет, я не сплю, рассказывай.
—
Засыпает и рассказчик, чуть бормочет. Еле слышно… Из одной бабушки-задворенки делается четыре, из каждого угла глядит черная злая колдунья.
Пробежала Зорька, Вечерка, Полуночка. Проехал белый всадник, и конь белый, и сбруя белая…
Спохватился рассказчик:
— Вставайте, крещеные, вода прибывает, вставайте! Пошлет господь поветерь, в лодке уснете.
Мы тихо идем по песку к морю. Рассыпалась деревенька черными комочками на песке, провожает нас.
«Спите, спите, добрые, мы свои».
— Тишина! — шепчет женка.
— Краса! — отвечает Иванушка.
Задумалась женка, забыла свое некрасивое лицо, в лодке улетела по цветным полоскам и, прекрасная, засияла во все море и небо. Стукнул веслом Иванушка, разбудил в воде огнистые зыбульки.
— Зыбульки зыбаются…
— А там парус, судно бежит!
Все смеются надо мной.
— Не парус, это чайка уснула на камне.
Мы подъезжаем к ней. Она лениво потягивается крыльями, зевает и летит далеко-далеко в море. Летит, будто знает, зачем и куда. Но куда же она летит? Есть там другой камень? Нет… Там дальше морская глубина. А может быть, там, в неизвестной пурпуровой дали, где-нибудь служат обедню? Это первая, мы ее разбудили, она полетела, но еще не звонили.
Прозвенела светлая, острая стрела…
Будто наши южные степи откликнулись сюда, на север.
— Что это?
— Журавли проснулись.
— А там наверху?
— Гагара вопит.
— Там?
— Кривки на песочке накликают.
Протянулись веревочкой гуси, строгие, старые, в черном, один за другим, все туда, где исчезла таинственной темной точкой белая чайка.
Гуси — совсем как первые старики по дороге в деревенскую церковь. Потом повалили несметными стаями гаги, утки, чайки. Но странно, все туда, в одном направлении, где горит общий край моря и неба. Летят молча, только крыльями шумят.
К обедне, к обедне!
Но благовеста нет… странно… Почему это?
Когда это, где это служили еще такую прекрасную, таинственную и веселую обедню?
Холодно, но радостно было перед старой, тяжелой дверью. Старушка сказала: целый год не открывалась, но сейчас откроется, сама откроется.
«Боженька сам ее откроет».
Из мрака подходили молчаливые черные люди и становились вокруг нас…
«Станьте на цыпочки, деточки, идут!»
Над толпою блеснул золотой крест. Скрипнула тяжелая железная дверь и чудесной силой открылась…
Обдала волна света и звуков.
«Христос воскресе! Воистину воскресе!»
Крестится старый кормщик на восходящее солнце: «Солнышко! Слава тебе, господи! Походный ветерок дунул. Бог поветерь шлет. Ставь, женка, парус живее!»
Зашумели, закричали со всех сторон птицы, рассыпались несметные стаи возле самой лодки, говорливые, болтливые, совсем деревенские девушки после обедни.
Танцуют, прыгают, ликуют золотые, синие, зеленые зыбульки. Шутит забавный Мужичок с ноготок с женкой. И где-то далеко у берега глухо умирает прибой, последний стон несчастного в светлое Христово воскресенье.
— Ивашенько, Ивашенько, выдь на бережочек, — зовут с берега горки, сосны и камни.
— Челнок, челнок, плыви дальшенько, — улыбается рассеянно Иванушка и ловит веслами смешные огнистые зыбульки.
Женки затянули старинную русскую песню про лебедь белую, про травушку и муравушку. Ветер подхватывает песню, треплет ее вместе с парусом, перепутывает ее с огненными зыбульками. Лодка колышется на волнах, как люлька. Все добродушней, ленивей становится мысль.
— Чайку бы…
— Можно, можно… уценки, грейте самовар!
Разводят самовар, готовится чаепитие на лодке, на море. Чарка обошла круговую, остановилась на женках. Немножко поломались и выпили.
Много ли нужно для счастья! Сейчас, в эти минуты, я ничего для себя не желаю.
— А ты, Иванушка? Есть у тебя Марья Моревна?
Глупый царевич не понимает.
— Ну, любовь. Любишь ты?
Все не понимает. Я вспоминаю, что на языке простого народа любовь — нехорошее слово: оно выражает грубочувственную сторону, а самая тайна остается тайной без слов. От этой тайны пылают щеки деревенской красавицы, такими тихими и интимными становятся грубые, неуклюжие парни. Но словом не выражается. Где-нибудь в песне еще прозвучит, но так, в обычной жизни, слово «любовь» нехорошо и обидно.
— Жениться собираешься? Есть невеста?
— Есть, да у таты все не готово. Изба не покрыта. В подмоге не сходятся.
Женки нас слышат, сожалеют Иванушку. Времена настали худые, семги все меньше, а подмоги все больше. В прежние годы много легче было: за Катерину десятку дали, а Павлу и вовсе за три рубля купили и пропили.
— Дорогая Марья Моревна?
— Голой рукой не возьмешь. Можно убегом и без подмога, — говорит, помолчав, Иванушка.
— Вот, вот, — подхватываю я, — надо украсть Марью Моревну.
— Поди-ка украдь, как ночи светлые. Попробовал один у нас красть, да поймали, да все изодрались, и всю рубашку вокруг невесты изорвали. Потемнеет осенью, может быть, и украду.
Так я и знал, так и думал про эти светлые северные ночи. Они безгрешные, бестелесные, они приподняты над землей, они — грезы о нездешнем мире. Этой избушки в лесу вовсе и не было, никто не рассказывал сказки, а просто так померещилось, и запомнился мелькающий свет от улетевшей вчера из рук белой странички.
Усталость! Страшная усталость! Как бы хорошо теперь заснуть нашей темной, южной, грешной ночью!