Сказки старого, нового и иного света (2 изд.)
Шрифт:
Открыл Ванька глаза, когда дом замер на месте. И тут уж дожидаться не стал, бросился опрометью вон — ну ее к лешему, такую избу. Скатился по ступенькам да ослеп от дневного света, споткнулся, полетел лбом в траву.
Она была такая ярко-зеленая, блестящая на солнце, переливчатая, словно сплошь из изумрудов.
Эге, сказал себе Дурень, садясь. Вот он, Изумрудный Луг, про который в потайной книге прописано. Где тут у вас Снежная Роща?
Увидел вдали и рощу. Была она не снежная, а березовая, но стволы такие белые, словно вправду вылеплены из снега. Где-то
Разом позабыв про пережитые ужасы, Ванька вскочил, помчался вперед, за Ключами Счастья.
Считать кукушкин крик, однако ж, не забывал. Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… Помнил, что до счета «666» надо назад поспеть, не то Изба-на-Курьих-Ногах сызнова повернется, и пиши пропало. Как мимо страшной хозяйки проскочить, о том Ванька пока не думал. Не было у Дурня такой привычки — вперед думать. Авось как-нибудь устроится.
«Ну-ка, какие они, ключи? — приговаривал Ванька, бегая между берез. — Верно, золотые или яхонтовые?»
И услышал тихое журчание.
И увидел три валуна. Под каждым бьет ключ, а поверху высечена надпись.
На одном камне писано: «Кто отсюда изопьет, умен станет». На втором: «Кто отсюда изопьет, удачлив станет». На третьем: «Кто отсюда изопьет, пригож станет». Вот какие это ключи были. Не золотые, не яхонтовые, а водяные, которые из-под земли бьют.
Обрадовался Ванька. Ух ты, думает, сейчас напьюсь отовсюду, сделаюсь умней, удатнее и красивей всех на свете. Вот оно, счастье! С умом-то, а пуще того с удачей как-нито и мимо чертовой бабушки проскочу.
Надо было поспешать, кукованье уж на третью сотню пошло. Однако попалась Ваньке на глаза еще одна надпись, четвертая, висела поверху. Прочитал он ее — зачесал в затылке.
Надпись была такая: «Кому одного ключа мало покажется, захочет еще и из другого испить, тот мертв падет». Тут же рядышком и скелет лежал. То ли кто-то шибко жадный, то ли до конца не прочел. Костяка Ванька после всех бабкиных упокойников не испугался, но пить из трех родников передумал. Как уже говорилось, был он дурень, но не дурак.
Стал выбирать: что лучше? И тут уж, хочешь не хочешь, думать пришлось.
Умным становиться Ванька сразу не соблазнился. Сказал себе: у нас в семье Иван умный, хватит. Но насчет удачи и пригожести долго мучился. И того хотелось, и этого. А потом говорит себе: шибко удачливым быть скучно. За что ни возьмись, лихая вывезет. Скоро надоест радоваться, иззеваешься. Хлебну-ка я лучше пригожести.
По правде же сказать, главное соображение у него было вот какое. Удачливость, она когда еще себя покажет, а на свою новую красу можно полюбоваться прямо сейчас.
Зачерпнул ледяную воду горстью — да и выпил. Сладко!
Зеркальца у него с собой не было, потому нагнулся над бочажком, куда сливались все три источника, стал смотреть.
Ох, до чего ж он стал хорош! Даже в воде было видно. Брови изогнулись
Долго не мог Ванька на себя налюбоваться. Спохватился, а кукушка давно уж умолкла.
«Матушки мои! — ахнул красивый Ванька. — Это ж я в Наш Мир теперь до следующей пятницы тринадцатого не ворочусь!»
Взял прутик, стал на земле числа и дни недели писать. Выходило, что ему в Том Мире, который для него теперь стал Этим, придется как-то семь месяцев обитать. И это по самому меньшему счету — если на следующую годную пятницу полнолуние выйдет.
Надо было как-то обживаться.
Пошел Ванька гулять по Тому Свету и скоро увидал, что бояться здесь вроде нечего. Те же леса, поля, реки. Светит солнце, поют птицы. Вдали видно деревни, и они почище наших. На холме пестрит разноцветными крышами городок — ничего себе, нарядный.
Осмелел Дурень, вышел на дорогу. Там люди, собой обыкновенные. У всех нос, уши, глаза, говорят промеж собой по-нашему, одеты только чудновато, но это привыкнуть можно. И все на него, на Ваньку пялятся. Он сначала подумал, из-за лаптей и косоворотки (тут-то ходили в башмаках, а носили камзолы), ан нет — встречные глядели на Ванькино лицо, и мужики с парнями сердито супились, а бабы с девками розовели. Эге, сообразил тогда Дурень. На пригожесть мою изумляются.
Подвело у него брюхо — с вечера маковой росинки во рту не было, одни переживания. А мимо баба идет с лукошком пирогов, на базар или еще куда. Он попросил один, Христа ради. «Кого ради?» — удивилась баба (видно, на Том Свете про Исуса Христа не слыхивали), да так Ванькиной красой залюбовалась, что давай его потчевать: «Кушай, касатик, угощайся». Так он все лукошко и умял, больно хороши пироги оказались. А баба ему: «Пойдем ко мне, красный молодец. У меня в печи еще есть».
«Нет, баба, я пирогов боле во всю жизнь в рот не возьму», — сказал Ванька. И пошел, а пирожница горько заплакала.
И пришла Дурню в голову мысль, что нечасто случалось.
Коли ему тут долгие месяцы, а то, глядишь, и годы куковать, не жениться ли? Чай за такого пригожего всякая пойдет. Будешь сыт, домашен и обихожен, плохо ли.
Тут и город показался, большущий. Не иначе стольный.
Отправился Ванька на базар, в ряд, где свахи сидят. Нашел самую важнющую. Сидит, чай из самовара пьет, пряником прикусывает.
Так, мол, и так, говорит ей Ванька, имею желание пожениться. Какая у вас тут самолучшая невеста?
Сваха на него поглядела, языком поцокала. Такому кавалеру, говорит, только первейшая на весь город боярышня подойдет, Василиса Патрикеевна. За великую мудрость зовут ее Премудрою, и нет на всем свете жениха, кто был бы ей ровня. Она уж мне сетовала: «Видно, так вековухой и проживу». Но на тебя и у ней сердце дрогнет. Пойдем, говорит, селезень, отведу тебя к Василисушке.
«Э нет, — отвечал ей Ванька. — Сначала пойду на нее посмотрю, а то, может, она страшней смертного греха, твоя Премудрая».