Сказочная древность Эллады
Шрифт:
Впрочем, и не хотелось понимать; главное — это пляска, восторженная, исступленная пляска. Он не чувствовал ног своих: всем своим естеством он отдавался этому безумящему, все сокрушающему вихрю пляски. Он и наслаждался, и ждал еще больших наслаждений — ждал чудес слиянного, внетелесного бытия.
И вдруг — резкие, враждебные крики. Что это? Понять нельзя было; но что-то чужое вторглось, разрушило единое восторженное настроение. А, вот они: толпа поселян, вооруженных бичами и палицами; они врезались в толпу вакханок, хватают их. Те отбиваются, вырываются. Впереди
Адосф! При этом имени что-то поднимается из самых затаенных недр души нашего юноши, что-то страшное, багровое. Он смотрит на него: кто перед ним? Фракийский поселянин? Нет! О, теперь он уже сам чувствует, хотя и не отдает себе отчета, в этих оргиях Диониса все кажется исступленному огромным. Это Титан! Титан! А, это ты посягнул на царственного младенца? Месть! Месть! Месть за Диониса! Что это с ним? О да, он теперь понимает: из всех страстей жажда мести — самая страшная.
Адосф! Адосф! Вот он, Титан: подбегает, поднимает палицу. Еще мгновение — и ее тяжелый, обитый железом наконечник размозжит ему голову. Но юноша не ждет. Одно мгновение — и вырванная у великана палица летит далеко в чащу леса; одно мгновение — и он сам падает навзничь; одно мгновение — и грозная голова усача, крутясь и брызгая кровью вокруг себя, глухо ударяется о соседнюю скалу…
Поселяне бегут, вакханты и вакханки за ними. Эвоэ! Эвоэ! И опять тимпаны, опять кимвалы. Юноша побежал было и сам, но ноги отказываются служить. Он чувствует внезапное утомление — и чувствует еще нечто, нечто гложущее, сверлящее, мучительное. Он падает на землю, плачет.
Эвоэ! Эвоэ! Эти звуки еще слышит он издали; они замирают в ночном воздухе. И ветра более нет, нет зверей, нет птиц, все молчит. Молчит? Нет: тут же над ним какая-то песня раздается. Песня соловья. Такая жалобная, раздирающая. Пой, пташка, пой, родная! Ах, понять бы только, что ты мне хочешь сказать!
VIII
В следующую ночь — то же. Никто не сговаривался, никто не распоряжался; но это был настоящий поход. Исступленная дружина сбежала с Пангея в долину, переплыла через Стримон, направилась по равнинам Македонии к голубым пиерийским горам. Кое-кто отставал, кое-кто возвращался, зато приставали другие поселяне, а больше поселянки деревень, через которые лежал путь исступленных. Вихрем мчались они через них; кто не успевал спрятаться, тот был увлечен. Жены бросали мужей, матери — детей; «В горы! В горы!» — нельзя было сопротивляться этому зову.
Вот уже и блаженная Пиерия; Олимп оглашается восторгом ночных хороводов. Наш юноша везде впереди. Кровавая ночь на Пангее забыта; без крови не обходится и здесь; нападающих везде много. Вот уже и Олимп покинут: Пеней пройден, зеленая Осса дает приют дружине Диониса. Слышится уже греческая речь; семья вакхантов делится своими переживаниями с юношей. Он слышит ее рассказы, и грустно ему становится. Не он ли пляшет исступленнее всех? Но как ни просит душа чудес внетелесного бытия — не дает их бог. Чего-то всегда не хватает до полноты мига, до окрыления
— Что же нужно? — спрашивает он счастливых товарищей. — Что же еще нужно?
— Нужна страсть, — отвечают ему, — нужна страсть выше страстей.
— Что-то дрогнуло в его сердце. Выше страстей? Кто-то когда-то ему пел про счастливую жизнь ниже страстей; это было так давно!
— Но ведь я же ее познал! — с жаром ответил юноша. — Я отомстил обидчику своего детства — страшно отомстил. Это ли не страсть выше страстей — опьянение мести?
— Для одних — да, для других — нет, мой друг. Ты, знать, не из тех. Жди, пока тебя призовет бог, если он вообще тебя призовет. Недаром ведь у нас слово говорится: много у нас тирсоносцев повсюду, но мало вакхантов.
За Оссой — Офрис; за Офрисом — Парнасе; за Парнассом — Геликон; чуда нет и нет.
Вихрем промчалась дружина исступленных через Фивы; многие тут присоединились к ней — Фивы ведь были родиной Диониса. «А куда теперь? Куда теперь?»
«На Киферон! Там нас уже ждут: наши предтечи уже созвали вакханок». — «Откуда?» — «Из Афин».
И вот они наконец — таинственные ущелия и поляны Киферона. О, это уже не то: наш юноша чувствовал — это нечто свое, родное. О сладкие звуки аттической речи! С какой силой нахлынули они на его душу!
Гудят тимпаны, звенят кимвалы, мелькают руки, мелькают липа — новые лица, но они знакомее старых. И глядят они по-другому, и улыбаются по-другому. И сам он стал другим. Нарастает восторг, нарастает. Мимо взоры, мимо улыбки! Все приветливы, но где та, что всех приветливее? Нарастает восторг, кипит божья сила; теперь, теперь не обмани, золотая надежда! Мимо руки, мимо лица! — А! Вы ли это, черные глаза, вы ли это, развевающиеся в ночном ветре черные кудри?
— Это ты, Метиона?
— Это ты, Кекроп?
В хороводы! В хороводы! Она с ним — и нет на всем Кифероне ничего, кроме нее. «В горы, в горы!» Где ты, гора? Ты ли это — там, глубоко, озаренная этими светлыми точками? Все дальше и дальше эти точки — вот и совсем исчезли. Чу, какой-то шум, сначала отдаленный, затем все ближе и ближе. Это волны морские с глухим рокотом друг о друга разбиваются. Оно под нами, это волнующееся море: видишь, как оно пенится при свете луны. Пой, Метиона! Нельзя не петь в такую ночь. Пусть наши песни сольются — наши души слились уже давно. Наши души! Но ведь они в этом теплом, душистом ночном ветерке, как в другой, всеобъемлющей душе. Ты знаешь, Метиона? Он мне давно про тебя напевал, этот теплый, душистый ветер; он мне твою душу приносил, а я этого не знал.
Наши души? Да мы не одни. Смотри, отовсюду слетаются к нам блаженные. Как бы не потерять себя в их воздушном хороводе!.. Ну что ж, хотя бы и потерять себя. Ах, Метиона! Как я ждал этого чуда! И вот оно свершилось… свершила его — страсть выше страстей. Ты знаешь, как ее зовут — знаешь, Метиона?
Потеряем себя! Пусть во всем будем мы — и в нас будет все.
IX
— Скажи, чужеземец, как зовут этот грозный город, что высится на этом холме?