Скелет в шкафу
Шрифт:
Тася, как всегда, явилась как штык. Ровно в девять. Она вылезла из своих детских одежек и облачилась в джинсовую юбку из хороших, клетчатую мужскую рубаху, завернутую в рукавах, китайские кеды. На голове лежал пластмассовый ободочек, который как бы делал ее ниже и плоше. Юрай возьми и скажи:
– Вам, Тася, пошла бы высокая прическа, вы себя недооцениваете…
Он почувствовал, что женщина как бы закаменела, а потом повернула свое простоватое лицо и сказала:
– У меня на голове три волосины. Их ни в какую прическу не соберешь…
– А вы их как-нибудь возбудите, – уныло продолжал глупый разговор Юрай. Действительно, три волосины, да еще и не очень чистые, прямые пряди безнадежно обвисли, отрицая всем своим видом возможность кудрявиться и как-то там подыматься вверх… «Голову надо чаще мыть», – подумал Юрай, испытывая это проклятущее состояние: сам полез,
– Звонила мама, передает вам привет!
Тася остановилась возле режиссеровой дачи, повернулась, кивнула головой и побежала дальше, а он отметил, что машина как стояла, так и стоит, а значит, Светлана все еще спит, но теперь, после его крика, проснется, надо будет попросить у нее «пардону» за шум в неурочное время.
Вот чтоб ее не прозевать и повиниться, он и сделал три шага вниз с крылечка. Сошел на землю. Сам…
«Идиот! – подумал он. – А как взберусь назад?» Но некто другой в нем радостно толкался и говорил: «Ходи, дурак, ходи! Само не пойдется, само ничего не делается…»
А когда сошел, тогда только и спохватился, что палочку, с которой ходил по комнате, он оставил там, на террасе, на невообразимой высоте трех ступенек крылечка. Уцепился за перила, а палочку, кретин, забыл.
Он добрел до штакетника и теперь уже уцепился за него. В режиссеровом окне отсвечивалась их рябина, и это была красивая как бы гравюра, она затягивала в серебряную черноту и завораживающе холодила. Из-за того, что он так бездумно спустился на землю, теперь придется ждать, пока проснется соседка и окажет посильную помощь, Юрай присел на замшелый пенек, подставив лицо набирающему силу солнцу, откуда-то из памяти выползло знание, что майское солнце полезное. Полезное-неполезное, кто знает, но приятно оно, безусловно. Почему-то вспомнились Тасины красивые руки, тоже нежные и сильные. Вообще о Тасе хотелось думать, об ее «некомплектности». Женщину как бы собрали из чужих остатков, свинтили крепко, чтоб не рассыпалась, но в стыках чуждых деталей у нее должна была сидеть боль… «Какая чушь, – засмеялся Юрай. – Заурядная тетка с нечистыми волосами, у которой красивые руки. У каждого есть что-то свое, красивое». Перекинулся на соседку, Светлану… Ее мать он видел в этом окне, где сейчас стынет рябина. Она показалась ему очень… Дочь и малости не взяла у матери. Просто розовая телка. Куда, интересно, делась мать? Да никуда не делась… Спрыгнула где-то на дороге. Леон, инструктируя их по дачным делам, рассказывал, что режиссер по молодости был ходок, пока не напоролся на Ольгу, которая каким-то ей только известным способом это дело поломала, ввела греховодника в берега, однако последнее время, говорят, погуливала, но больше в поездках на море и в горах, так, чтобы тут шлейфа не тянулось.
Солнце прижаривало, надо было уходить в тень, да и соседке пора бы уже проснуться, ну сколько спят молоденькие артистки, если легли вовремя? Вон его Нелка давно на работе.
Юрай взял хворостину и стал щекотать соседское окно. Оно уже не казалось гравюрой, было просто серым и тусклым, и рябина в нем не отсвечивала. Стекло слегка позвякивало, но рука Юрая быстро устала, пришлось бросить эту романтическую побудку сонной девы.
Юрай добрел до крылечка и уцепился за перила, надеясь подняться в дом. Беспомощность и жалкость тела вызвали в его душе такой гнев и злость, какие были тогда, раньше, когда он с голыми руками шел на Лодю и Лодю. Получалось, что они его все-таки достали. Пусть их нет, но и его, слабого, считай, нет, зацепили они его своей лапой и еще подумаешь – чем полубыть, не лучше ли не быть совсем?
На крылечко гнев и злость поднять его не сумели. Пришлось присесть на приступочку, чтоб унять сердце. «Где же ты, зараза? – думал он о Светлане. – Сколько же можно спать?»
Тревога пришла, считай, сразу за этим. Потому что вдруг, секундно, возникло ощущение мертвости и дома, и стоящей на солнцепеке машины, и ошпаренных высоким солнцем окон.
Юрай встал и, опираясь на обломок сырой заборной доски, поплелся в соседний двор. Это было долгое путешествие. С привалами, поисками ровного пути, обходами опасных мест в виде корыта с застывшим раствором, в который каким-то непостижимым путем жизни уже вонзилась трава и дала белесый росток. Машина оказалась горячей на ощупь и густо пыльной на вид. Крылечко у режиссера было выше юраевского, но куда более разумного строения: ступеньки ниже и шире, они как бы стекали под ноги, и Юрай, уцепившись за гладкие и теплые перила, понял, что уж сюда-то он поднимется. Дверью прищемило кусок толстой и пестрой портьеры, и Юрай подумал, что, скорей всего, дом открыт, не может дверь закрыться, имея в прихвате столько лишнего. Но это он думал, осторожно преодолевая удобные ступеньки, до самого входа было еще далеко. Он молил Бога, чтобы стук его неуверенных шагов проник в дом раньше, чем он доберется до двери с прищемленной портьерой. Но было тихо, если не считать его собственного свистящего и ухающего дыхания.
Толкнув дверь, которая действительно оказалась незапертой, Юрай громко крикнул в жаркую от солнца глубину дома:
– Светлана! Где вы там? Я ваш сосед!
«Ну вот, – подумал он, не получив ответа. – Я должен идти дальше… Но я не хочу… Я не хочу ничего увидеть… Со мной уже это было… Было…»
Он увидел ее издали, не переступая порог спальни. Белое удивленное лицо с открытыми глазами и ртом. Оно было повернуто к Юраю с немым вопросом или, скорее, с недоумением.
«Ничего нельзя трогать, – подумал Юрай, – я и так прилично наследил». За его спиной остались прихожая и столовая с большим круглым столом. У него тогда возник выбор, идти ли налево или направо – в спальни, он выбрал и пошел налево. Окно в комнате справа выходило в их двор. Когда-то, сто лет тому назад, он увидел в раме этого окна красивую женщину, что не вернулась домой. Теперь не вернется домой и дочь этой женщины.
«Лучше бы я умер, – отчаянно подумал Юрай. – Но я жив, а вокруг меня по какому-то неведомому закону умирают и исчезают женщины. Если это продолжение той, казалось бы исчерпанной, истории, то это уже мистика. Если что-то новое, то мистика еще пуще. Мне надо вернуться на свою дачу и сделать вид, что меня тут и близко не было».
Он едва добрался до дверей и открыл их. На пороге стоял парнишка и аккуратно тер подошвы ботинок о вьетнамский коврик.
– Здравия желаю! – сказал он и уточнил: – Вы тут находитесь?
– Да нет, – ответил Юрай. – Скорее нет…
– Ну, конечно, – засмеялся парнишка. – Это я ляпнул. Я с почты. Звонил Иван Михайлович Красицкий. Просил сходить и узнать, все ли у него в порядке на даче. А я по жаре шел, и у меня шарик за ролик заскочил. Спрашиваю, вы тут находитесь? А где же еще, если я вас тут нахожу?
Парень весело смеялся над собственной дурью, а у Юрая сжималось сердце. Так уже когда-то было у него в другой жизни – милый парень-милиционер, ну и где он сейчас?
– Все плохо, почтарь, – сказал Юрай. – Так плохо, что лучше бы ты сюда не приходил. Да и я тоже. Там, в спальне, труп дочери Красицкого. Я – сосед. Ждал, ждал, когда она проснется, и тоже решил проверить…
Ну что поделать, если в глазах у парня полыхнул восторг? И не смог он его скрыть, не смог, и хоть уже через секунду восторг был весь поглощен ужасом, но, как говорят дети, первое слово дороже второго. Юрай понимал и сочувствовал парню. Что в его, человека с захолустной почты, жизни могло потрясти и удивить? Даже прапраямщик парнишки и то имел некоторые потрясения на зимней дороге, а какая у этого, востроглазого, дорога? Какие на ней страсти, кроме возможности столкнуться с пьяным соседом, когда несешь пенсию одноногой старухе, что живет возле старой запруды. Ну пойдет он на тебя с дрыном по причине тоски и ненависти, ну убежишь… Вся деревня жила фактом существования на их улице Красицкого. И это было во-первых, во-вторых и в-третьих. Появлялись известные актеры. Временами выпившие. Это было самое то! Они казались в этом состоянии такие свои, такие доступные, такие понятные, мочились прямо в молоденькую елочку, радуясь силе струи и ловкости попадания. С ними можно было запросто. Они сами обнимались, первые… Он, Коля Валов, даже однажды снимался в массовке, стоял на бугре возле речки в белой рубахе навыпуск, рубаха пучилась на спине от ветра, и сам Красицкий кричал оператору: «Захвати этого с рубахой, захвати…» Но ветер, дурак, возьми и стихни… В кадре он мелькнул, но без пузыря на спине. Просто стоит некто в белой рубахе навыпуск, а зачем?.. Коля придумывал историю, когда бы камера пошла на него и пошла, взяла крупно, и все бы увидели… Он смутно себе представлял, что могло бы быть, какая такая видимость открылась бы народу, но какая-то открылась бы… Коля в себе подозревал что-то мятуще-клубящееся, что-то шерстяно-меховое, эдакое не скажешь словами, разве что бровью, каким-нибудь ее изгибом намекнешь.