Склероз, рассеянный по жизни
Шрифт:
Проехал он километров десять – и накрылся карбюратор. Ну тут уже ко мне. Помню как сейчас: огромный двухкамерный карбюратор. Обычно-то я разбирал «Победу», «Москвич», немножко «Волгу» – это я делал буквально с закрытыми глазами. А тут – карбюратор сам размером с «Победу». Но я взялся. Разобрал его – а там миллиард деталей, винтиков, жиклеров. Я в панике: ну все! Запомнить, что, как и где стояло, нереально. Но я его собрал. Правда, осталась гора лишнего. Разбирал я его на простыне, чтобы ничего не потерять, и под конец сложил за края эту простыню примерно с двумя килограммами железа. Но «форд» завелся! И друг мой смог отъехать от моего дома. И даже метров
Лет двадцать назад журнал «За рулем» организовал автопробег от Горьковского автозавода до Москвы. И меня позвали как бывшего владельца «Победы». В финале мне предложили около университета на Ленинских горах прокатиться. Машине, очевидно, лет пятьдесят, а у нее все родное. Хозяин – шикарный мужик, умелец. Я сел, он рядом. Ничего не видно. Сзади – малюсенькое окошко. Руль повернуть не могу. Спрашиваю: «Заблокирован?» Оказалось, нет. Просто руки забыли, как тогда крутили руль без гидравлики. Как же я раньше пьяный, еще с десятью артистами, на такой же «Победе» во Внуково ночью мотался? Вот что значит привыкаемость и отвыкаемость.
Я воспитан в спартанских условиях выпивки и посиделок. В гараже, на капоте машины, раскладывалась газета, быстро нарезались ливерная колбаса, батон, огурец. Хрясь! И уже сразу хорошо. Когда сегодня я попадаю в фешенебельные рестораны, милые мальчики и девочки, обучавшиеся на элитных официантов, приносят «полное собрание сочинений в одном томе» – толстые, в переплете из тисненой кожи меню, от которых у меня сразу начинается изжога.
Раньше и в ресторанах было проще: мажешь хлеб горчицей, сверху – сальцо, солью посыпанное, махнешь под стакан – и уже загрунтовался. Ну а потом заказываешь, что они могут добыть у себя в закромах.
В сгоревшем ресторане ВТО были «стололазы». Прибегал кто-нибудь из артистической среды не очень состоятельный, сразу – водочка, капусточка. А дальше начиналось «стололазание». Причем это не грубо и примитивно: плюх к столу и «Дай выпить!». Это была игра. Классная актерская саморежиссура. Сюжет, каждый раз сочиняемый заново. «Боже мой! Кто это?! Это ты! Сколько лет, сколько зим! Я присяду? Буквально на секундочку. Как дела? Как, что? А что ты ешь? Ну-ка, дай отведать кусочек. А что пьешь? Вот это?!» – «Хочешь выпить?» – «Да нет… Разве что символически. (Пригубливает.) А знаешь, вообще-то вполне…» И когда за этим столом резерв терпения исчерпан, выискивается другой столик – и снова: «Боже, это ты?! Как я рад!»
Для моего поколения словообразование «рыночная экономика» ассоциируется только с рынком – об экономике мы ничего не знали и даже боялись догадываться. Раньше на рынок ходили лишь по очень большой нужде. Когда мой сын Миша первый раз решил жениться, меня послали на рынок за мясом в семь утра, к открытию. У меня там был знакомый рубщик Семен – огромный конопатый еврей.
Стоит Семен с топором, к нему – очередь колхозников с тушами наперевес. Пробираюсь, говорю, что меня просили принести ногу килограммов на пять, чтобы запечь. «Маня!» – кричит Семен. Бежит Маня с коровой на плече.
Семен корову разделывает, отрубает для меня часть ноги. Но мне почему-то кажется, что другая часть помясистее будет. Я ему деликатно на нее намекаю. Он швыряет мой кусок на разделочную тумбу и орет на весь рынок: «Вот нация! Ему уже делают, а он не верит!»
В нашей округе был элитный гастроном – в высотке на площади Восстания. В славные 60-е этот шедевр советской небоскрёбии стоял на четырех продовольственных «китах».
Ближе к Садовой, наискосок от бывшего института усовершенствования не то учителей, не то врачей, как краеугольный камень советского пищеварения, висел гастрономический отдел: рожки или вермишель, геркулес, сечка-гречка, манка, хлебобулочные изделия и выпечка (безграмотная тавтология – либо хлеб – это не изделие, либо булка – это не хлеб, и все это не пекут), сыр плавл. «Дружба», сметана разливная – в банки заказчика, сигары кубинские.
На углу, ближе к американскому посольству, – мясная гастрономия: колбаса за 2 р. 20 к. – несбыточная постперестроечная мечта коммунистического электората, микояновские котлеты, которые смело могли бы лежать в отделе «Сухари» (интересно, сам Микоян их когда-нибудь пробовал?), колбаса ливерная в кишке настоящей – для банкетного стола студенчества, сигары кубинские.
Над кинотеатром «Баррикады» органично возвышался мясной отдел: куры синие, кости неизвестного домашнего животного – так называемые мослы, незаменимые для холодца, срези свежие (для молодежи поясню, что срези – это не больная фантазия злопыхателя, а вполне мясной продукт – тонкая жилистая пленка, что имеется у съедобных млекопитающих между собственно мясом и собственно костью; подходят к рожкам и для мясной солянки), сигары кубинские.
И наконец, в стыдливый 4-й угол был загнан рыбный отдел – непредсказуемость выставляемых продуктов заставляла скрывать его от глаз политического недоброжелателя.
Там, рядом с органичными в рыбном отделе кубинскими сигарами, могла засверкать зернистая или (слюна пошла от воспоминания) паюсная икра. Вдруг, как раздавленная гигантским асфальтовым катком, шлепалась на весь прилавок камбала, или неожиданно в мраморные пересохшие джакузи начинала сочиться вода, и туда ныряли живые представители карповых.
Пиком рыбного развала являлся скромный «ценник» (так называлась мятая вонючая бумажка, на которой хим. карандашом была нарисована цифра, обозначающая размер рублевой значимости лежащего под «ценником» продукта), покоящийся над пирамидой черепов типа верещагинского «Апофеоза войны» – где было по-русски написано: «Головизна осетровая». Это разного размера черепа осетров, гильотинированные под самые жабры, с выпученными от предыдущих кулинарных пыток глазницами. Я, по молодости и глупости, всегда спрашивал себя: сколько же нужно сожрать там, где их жрут, осетровых тел, чтобы всему оставшемуся московскому населению с лихвой хватило одних только черепов?
В советское время существовал бредовый лозунг о содружестве искусства и труда. Подразумевалось, видимо, что искусство – это не труд. У нашего театра тоже был союз «с трудом» – с ЗИЛом и Сахарорафинадным заводом имени Мантулина. Нас даже сделали почетными членами бригады какого-то цеха и ударниками коммунистического труда. С сахаром у нас всегда было благополучно, с автомобилями и холодильниками «ЗИЛ» хуже.
Но есть надо было что-то кроме сахара.
Звонит мне как-то удивительная и непредсказуемая Нонна Мордюкова – вскоре после того, как ей где-то на самом высоком уровне присвоили звание лучшей актрисы столетия, и говорит: «Шура! Срочно выбирай день, и едем в совхоз за 120 километров от Москвы. Дадут 100 яиц и кур, а может быть, и свинины». Я положил благодарно трубку и представил себе, как Софи Лорен телефонирует Марчелло Мастроянни и предлагает смотаться в Падую за телятиной.