Скопин-Шуйский. Похищение престола
Шрифт:
Лукавил Басманов, не мог он простить Грозному одновременное убийство деда и отца и не за саму казнь (кого ни казнил тот аспид в обличье царя), а за то, что он сперва заставил сына убивать прилюдно отца, до чего, кажется, не додумывался еще ни один Рюрикович. А после чего, оскалив гнилые зубы, изрек злорадно: «А теперь убейте отцеубийцу». Именно этого и не мог простить Грозному Петр Федорович. И иногда ему казалось, заставь царь его исполнить подобное, он в первую очередь зарубил бы его — царствующего.
— Петр Федорович, — заговорил Дмитрий, — я не хочу
— Кто это, государь?
— Аль не догадываешься? — Царь испытующе посмотрел в темные глаза Басманова. — А? Ну?
— Патриарх, — помедлив, молвил полувопросительно Басманов.
— Умница, — обрадовался Дмитрий и стал снова наполнять кубки. — Ты, Петр Федорович, должен низложить его. Принародно обвини в оскорблении царского имени, в предательстве, в прославлении злодеев Годуновых.
— Я понял, государь. Куда прикажешь деть его? В тюрьму?
— Зачем же? Нам мученики ни к чему. Вороти его в Старицу, в Успенский монастырь в прежнее состояние — игумном. И предупреди: еще услышим хулу из его уст, лишим языка. Ну за успех, — поднял Дмитрий кубок.
Чокнулись. Выпили еще.
— Ты завтра… нет уже сегодня выезжаешь с комиссией Голицына в Москву готовить мой въезд. Если что, он тебе поможет.
— Я и без князя справлюсь, — усмехнулся уголками губ самолюбивый Басманов.
— Я так и думал, — удовлетворенно сказал Дмитрий. По уходе воеводы Басманова Дмитрий позвал:
— Ива-ан.
В шатре появился Безобразов Иван Романович.
— Я здесь, ваше величество.
— Стели постель, будем почивать. Давно пора.
— Слушаюсь, ваше величество.
Безобразов засуетился, взбивая на походном ложе перину, подушки, раскинул легкое летнее покрывало.
— Готово, ваше величество.
Дмитрий скинул кафтан, прошел к ложу, сел на него, вытянул ноги. Безобразов присел, стащил сапоги с царственных ног.
— Туши свечи, Иван.
Когда Дмитрий улегся, Безобразов вытащил из-под ложа свой тюфяк, подушечку, постелил около. Потушил свечи. Лег. Притих.
Здесь место постельничего. Высокая должность. Почетная. Иной и боярин ей позавидует. Безобразов старается не уснуть раньше государя, вдруг что спросит. И более всего боится вопроса: «А помнишь, Ваньша, как ты мне нос расшиб?», и уж ответ заранее приготовлен у Безобразова: «Прости, государь, да если б я знал, что вы царских кровей…»
Но не спрашивает государь, может, забыл уж. Хотя вряд ли. Прошло каких-то десять — двенадцать лет тому. Дворы Безобразовых и Отрепьевых рядом были. Соседи. И Юрка Отрепьев прибегал к Безобразовым к Ваньке, дружил с которым. Играли в жмурки, в прятки, а зимой вместе бабу лепили, в снежки бавились. И однажды Ванька влепил Юрке в лицом ледяным снежком, нос ему расквасил. То-то реву было. Потом выросли, разминулись. И вот встретились. Юрку уже и взором не достигнуть — царь. Только Иван Безобразов знает все в точности, какой он «царь». Но об этом не то что говорить, но и мыслить боится.
На том и «отвидился», тут же повесили дурака. Нет, Иван Романович Безобразов не дурак, знает свое дело: «Ваше величество… Государь… Слушаюсь». И на всякий случай к вопросу государеву изготовился: «А помнишь, Ваньша?..» Но не спрашивает царь, и слава Богу. Вон в постельники произвел, чего еще надо? Сопи в дырочки и помалкивай.
Вот, кажись, засопел царь. Безобразов прислушался: точно, уснул.
Теперь можно и ему засыпать, повернулся на правый бок, прикрыл глаза. Появление в Москве боярской комиссии, присланной «природным государем», растревожило вновь приутихший было после бунта народ.
Только что схоронили жертвы первоиюньского возмущения, случившегося в основном из-за дармового перепоя в винных подвалах монастыря в Кремле. Питья было море, в иных местах по щиколотку булькало. Пили пригоршнями, шапками, сапогами — кому что под руку подвернулось. Ну и завзятые «питухи» там и остались, захлебнулись в подвалах. Назавтра забота монахам, вытаскивать, отпевать, закапывать.
Власти нет, бояре разбежались по своим дворам, стрельцы притихли, народ кучкуется по улицам, площадям, обсуждают царскую грамоту: «Наконец-то воротился дорогой наш Дмитрий Иванович», «Таперь заживем».
Посланная самозванцем боярская комиссия въезжает в Москву. Все вершние, за ними сотня конных стрельцов-молодцов, один к одному, позвякивают стременами, поблескивают саблями. На Красной площади Голицын наметил в толпе какого-то купчика, поманил пальцем:
— Да, да, тебя, православный.
Тот подошел настороженно, остановился шагах в пяти: «Ну?»
— Где Годуновы?
— Они в старом годуновском дворце.
Голицын обернулся к спутникам:
— Айда туда.
Назначенные ему помощники и стрельцы отделились от остальных. За ними следом устремились зеваки, шумя и подзадоривая: «Давно их пора!»
У крыльца годуновского дома спешились, бросив поводья коноводам. Голицын первым ступил на крыльцо, сверху оглянулся, покачал головой: внизу уже клубилась жадная до зрелищ толпа: что-то будет?
Вошли в большую прихожую с деревянными колоннами. Голицын обернулся, нашел глазами Михаила Молчанова:
— Ты берешь царицу с царевной, — и к Шерефединову: — Тебе — царь. Всех вместе не надо. Разведите по комнатам.
— А где они? — спросил Молчанов.
— Наверху. Ступайте. И сразу назад.
Молчанов и Шерефединов, сопровождаемые кучкой стрельцов, затопали по лестнице вверх.
Голицын остался внизу, он нервничал, ходил взад-вперед, потирая ладони, словно они мерзли у него. Вдруг остановился, прислушиваясь. Наверху началась какая-то возня, топот ног, короткий вскрик. Потом стихло. Хлопнула там дверь. И вот уже на лестнице появился Молчанов, бледный, но улыбающийся какой-то деланной улыбкой. Подошел к Голицыну:
— Все, Василий Васильевич, придушил старуху.
— А царевну?