Скоро я стану неуязвим
Шрифт:
Резкий замах, удар; потом тишина; звенит сигнал тревоги; полузадушенный хрип. Охранники уносят безвольную кучу тряпья, а меня снова оставляют в покое — до следующего раза, пока очередной татуированный придурок не предпримет новую попытку. Мне хочется продолжить, броситься на всех вокруг, биться насмерть, рухнуть под градом пуль… но я всегда сдерживаюсь. Я умнее. Есть глупые преступники, есть умные преступники… и есть я.
Так, чтобы вы знали: я ничего не утратил — не стал безопаснее оттого лишь, что лишился всех своих устройств, всех приспособлений и спецпояса с инструментами. Я по-прежнему блистательный, ужасный, дьявольский Доктор Невозможный, черт побери! А еще я неуязвим!
У каждого супергероя
Между прочим, я знаю, что у них на меня почти ничего нет. Несколько вымышленных имен, газетные вырезки, показания парочки старых врагов. Школьный аттестат и, разумеется, рапорт о том, давнем происшествии. Еще бы, вспышку было видно на много миль вокруг. Об этом вспоминают все, кто рассуждает о моей сущности, кто убежден, что я — нерд с тем еще гонором и полным отсутствием навыков работы в лаборатории. Но был и другой несчастный случай — тот, которого никто не заметил, медленная катастрофа, начавшаяся в день моего появления на свет. Теперь ей дали название — «злокачественная гиперкогнитивная дисфункция». В этой проблеме пытаются разобраться с моей помощью, пробуя разобраться, чьи глаза глядят из-под маски тридцать лет спустя.
У меня тут есть психотерапевт — «Стив», тип с грустными глазами, сторонник рогерианских методов терапии. Меня таскают к нему на прием дважды в неделю, водят в давно заброшенный учебный кабинет. «Вы сердитесь?» «Что вы действительно хотели украсть?» О, сколько я мог бы ему рассказать — вселенские тайны! Но он все выспрашивает меня про детство. Я пытаюсь успокоиться, напоминаю себе: если укокошить этого придурка, мне просто пришлют другого.
Могло быть и хуже… Злодеям известно о тайной тюрьме в пустыне Невады, о самых надежных супертемницах: для тех, кого поймали, но боятся, для тех, кого не могут убить, но едва способны контролировать, существуют шахты пятидесятиметровой глубины, заполненные бетоном и ледяные камеры, где температура близка к абсолютному нолю. Я здесь — а значит, со мной просто забавляются; я — в пасти льва. Не следует их слишком уж пугать. Стив все пристает с вопросами: «Кто вас впервые ударил?» «Когда вы уехали из дома?» «Почему вы хотели управлять миром? Вам недоставало власти?» Прошлое надвигается… От фотографической памяти не скрыться…
При моей работе опасно рассказывать слишком много; теперь я это знаю. А в прошлый раз я все рассказал — я прокололся, объяснил, что и как буду делать, почему никому нет спасения. Меня слушали и ухмылялись. Но план мог бы сработать… Я рассчитал точно.
В то утро лил сильный дождь; когда приехал автобус, мир уже выцвел в серый, недвижный эскиз, а сам автобус надвигался на нас грузной громадой. Дождь гулко барабанил по пластиковой крыше остановки; очки мои туманились… Было 6:20 утра; оцепеневший и полусонный, я стоял с родителями на парковке мотеля «Ховард Джонсон» в Айове.
Я понимал, что это особенное утро; полагалось что-то чувствовать в один из Важных Моментов, вроде свадьбы или бар-мицвы… но в моей жизни еще не бывало Важных Моментов, и я не знал, какие они. Часом ранее прозвенел мой будильник; мама упихала меня в колючий свитер, от которого я сразу же начал чесаться. Стояло теплое сентябрьское утро. Мы организованно спустились к машине, проехали по серому, тихому городку, миновали пустынный центр, свернули на парковку. Мама заглушила двигатель. На минуту опустилась тишина, только дождь стучал по крыше. Отец сказал: «Мы подождем с тобой на остановке», и мы побежали по дымящемуся асфальту в пластиковое убежище. Моросил дождь, по загруженной трассе мчались легковушки и грузовики, а мы все стояли, стояли… Кажется, кто-то что-то сказал.
Я представлял, как осенью жизнь в школе Линкольна начнется без меня. Буквально через несколько дней все мои друзья познакомятся с новыми учителями, а в математическом классе начнут изучать геометрию, проходить теоремы. Еще в июне нам пришло письмо из Министерства просвещения Айовы, в котором предлагалось перевести меня в новую, только что созданную научно-математическую школу Петерсона. За год до этого Министерство провело отборочный экзамен: все, набравшие высший балл, получили такие же приглашения. Со мной провели ряд бесед, все спрашивали, не буду ли я скучать по друзьям или по нашему математику мистеру Рейнольдсу.
Я согласился перевестись. Не думал, что будет так странно, что придется с сумками ждать автобуса… Одноклассники, наверное, запомнят меня, как молчаливого парнишку, который рисовал причудливые картинки, всегда ходил в одном и том же, плакал, уронив еду, но считался настоящим гением в математике… Что же с ним произошло? Куда, куда он исчез?
Подъехал автобус; к нам вышел мужчина, проверил протянутую мной кипу подписанных анкет, забросил мои сумки в приоткрывшееся сбоку багажное отделение. Родители меня обняли, и я поднялся по ступенькам в теплую темноту, пропахшую чужим дыханием. Я неуверенно шел под тусклыми флуоресцентными лампочками, со всех сторон белели чьи-то лица… Наконец я нашел свободное сиденье. Автобус взревел и рванул с остановки. Подумалось, что надо бы в последний раз взглянуть на родителей, но мы уже выехали на автомагистраль и влились в поток автомобилей. Я вдруг разозлился на все: на сопливое утро, на безличное участие родителей, всегда слегка отстраненных, всегда как будто опасавшихся быть рядом со мной; и я обрадовался, что уехал, что не остался с ними, что буду там, где меня никто не знает, подальше от их молчаливого дома, от строгой сдержанности. Мне смутно грезилось, что я возношусь в столбе пламени.
Мы все ехали и ехали… Серое утро постепенно светлело, хотя дождь не прекращался. Почти все ребята спали; автобус каждые двадцать минут останавливался и забирал очередного ученика. Многие наверняка поднялись затемно, чтобы успеть на едущий через весь штат автобус. Мы дремали, кто-то похрапывал, кто-то смотрел в окно… Я сам немножко поспал, хотя странно было закрывать глаза среди стольких незнакомцев. Никто не разговаривал, но между нами совершалось нечто сокровенное; из непривычности этой незабываемой поездки возникало единение. Для нас начинался новый этап жизни; мы срастались в некую общность, в существо, сложившееся из дождливого утра, шума двигателя и сорока восьми дремлющих мозгов.
Первые несколько месяцев нам пришлось спать в спортзале. Ученические спальни не успели доделать, потом их затопило, и все пришлось ремонтировать заново. Чтобы создать видимость личного пространства, развесили простыни. Нас собирали в 9:30 вечера и группами по пятнадцать человек водили в ванную. Забавно было смотреть на ребят из математического класса в пижамах, с зубными щетками, стаканчиками и тюбиками зубной пасты, сонно бредущих к рядам умывальников. Мы видели друг друга так, как видят только родных; возвращались в зал, к своим спальным мешкам, и лежали, разглядывая мох и плесень на потолке. Ровно в 10:15 шумно гасли большие лампы, и начинались перешептывания. Сложно было засыпать в огромном помещении — эхо отражалось от стен. Девочки спали в библиотеке, укладывались между шкафов и парт, но нам об этом не рассказывали; впрочем, я представлял, как там, у них — наверное, было тише, звуки гасли, а не метались по комнате.