Скрипач не нужен
Шрифт:
«На каждом человеке лежит отблеск истории. Одних он опаляет жарким и грозным светом, на других едва заметен, чуть теплится, но он существует на всех». За красивостью этой фразы из самой интимной, автобиографической повести Трифонова «Отблеск костра» о репрессированном отце можно не заметить ее содержания. Конец истории. Конец исторических личностей. Только отблеск.
Это уже не «экзистенциализм». Это Шпенглер с его «Закатом Европы» (закат – те же отблески) и Тойнби с его «Концом истории». Здесь истоки трифоновского историзма, без которого понять его невозможно. Из его прозы нельзя делать в ы в о д ы. Когда он сам пытался делать прямые выводы, получалось плохо. Великолепный роман «Нетерпение» о народовольцах, убивших Александра II, поражает одновременно изумительным знанием исторических реалий, глубочайшим
Истинная глубина трифоновской прозы начинается там, где он рисует человека не в начале и даже не в конце истории, но после нее («Дом на набережной», «Старик»). Когда человеку нет исторического оправдания, но остается тяжкая необходимость жизни в обществе, построенном на неправедных основаниях. И это касается не только посткоммунистической России, но и всего цивилизованного человечества. «Обмен», «Другая жизнь», «Время и место» – это с т р а ш н ы е повести и романы. Глухой и немой Апокалипсис, где «речи за десять шагов не слышны» (Мандельштам). И последний его незаконченный роман называется страшно – «Исчезновение». Может быть, это действительно лучший выход для современного человека, как накануне Всемирного Потопа.
Раскроем глаза. Повесть «Дом на набережной», сценической версии которой в театре на Таганке когда-то рукоплескала Москва, – невероятно жестокая вещь! Для каждого из героев (порядочный профессор Ганчук, приспособленец Глебов, баловень судьбы Лева Шулепа) есть ровно одинаковая сумма обвинительных и оправдательных заключений. Это либо сводит моральный пафос повести к абсолютному нулю, либо заставляет нас задуматься о последнем, Страшном Суде. Только бабушка Глебова Нила, да погибший на фронте молодой гений Антон, да безвременно скончавшаяся после умопомешательства жалостливая дочь Ганчука Соня имеют в себе моральную крепость, но именно их автор в своей повести уничтожает, причем смерть бабы Нилы становится спасением и освобождением Глебова от подлости.
Читать Трифонова трудно… Наслаждение от его безукоризненного писательского мастерства (это проза высочайшего европейского уровня!) не спасает от леденящего дыхания безнадежности. Отблески костра не греют, но зловеще подчеркивают окружающую Ночь.
Читать Трифонова необходимо. Он, по выражению русского философа Н.Н.Страхова о Шопенгауэре, «закрывает последние пути для оптимизма». Того глупого и пошлого оптимизма, которым насыщена сегодняшняя мораль, отказавшаяся не столько от советского романтизма, сколько от вечных ценностей и духовного труда. Для этой морали Юрия Трифонова в самом деле просто не существует.
Контуженая муза
Три очерка о Викторе Астафьеве
«Плачь, сердце!..»
«Пишу письмо —
слеза катится…»
На трибуне седовласый вождь, в который-то раз одержавший победу над оппозицией, мягко вколачивает кулаком невидимые гвозди. «По-бе-ди-ла Рос-си-я мо-ло-дая!»
Внизу на площади волнуется толпа, впрочем, заметно поредевшая со времени предпоследней победы вождя. Но… то ли вождь выглядит слишком усталым и каким-то помятым, то ли что-то еще незримо присутствует в толпе, а только нет в душе ощущения праздника. Впечатление такое, будто в тесто положили несвежие дрожжи.
В этот момент вдруг отчетливо понимаешь, почему все-таки реформы в России зашли в психологический тупик и какая роковая ошибка была тому причиной. Казалось бы, всё говорило о том, что мы вступили в какую-то новую эпоху, перешагнули какой-то важный исторический рубеж, и теперь всё зависит от нашей воли, нашей энергии, то есть от нас самих.
Вспомните первые лозунги перестройки. Бездарные и нагловатые по сути своей, они, однако ж, звучали свежо и упруго и, против смысла, «заражали». Например: «Нравственно всё, что эффективно, а что неэффективно, то безнравственно» (Николай Шмелев).
И вместе с тем посмотрите на лица людей. Всё это ложь, что они злые; злость есть сила, а на лице нашего среднего человека застыло выражение глубокой усталости и страха. «Человек – звучит гордо!» – даже не смешно. Гораздо ближе по смыслу тихая реплика Барона в «На дне»: «Я, брат, боюсь… иногда. Понимаешь? Трушу… Потому – что же дальше?»
Мне кажется, что оправдательным моментом любой нашей революции, включая и нынешнюю, являлся не холодный расчет, не разумные доводы, но какое-то аксиоматическое убеждение интеллигенции в исторической молодости России. От Белинского и Герцена до идеологов перестройки этот, как сказали бы нынче, менталитет ничуть не изменился, даром что жизнь на каждом шагу доказывает совсем обратное. Я удивился, когда умный Владимир Максимов, выступая по телевидению и осуждая левых радикалов, под занавес все-таки сделал печальный жест: что, мол, поделаешь, мы страна еще молодая, еще толком не жившая… Самое главное: в этом жесте и этих словах чувствовалось другое – какая-то непобедимая личная усталость говорившего. Я вдруг вспомнил финальные слова его героя из «Чаши ярости», тихо сказанные в самолете перед вылетом в Париж: «Девушка… Мне бы водочки…»
Чем же объяснить это широкое убеждение в якобы молодости России – страны, где, по словам одной американки, «всегда либо холера, либо революция»? Неужели простой арифметический подсчет (на столько-то веков позже приняли христианство и уже совсем поздно приходим к демократии) является единственной причиной этой болезни национального зрения, о которой еще В.В.Розанов язвительно заметил: «Господа, вы думаете, что Россия – это молодая девица, и с ней можно заигрывать? А она уже старушка! Ей уже тысяча лет…»
Но, конечно, ни Розанов, ни его предшественник Константин Леонтьев, написавший об опасности конца русской цивилизации («Византизм и славянство»), не могли в полном объеме представить, какой еще исторический путь надлежало пережить в XX веке этой «старушке». Но мы-то сегодня, оказавшись «на последнем докате» (Солженицын), совсем-совсем умные, кажется, могли бы стать серьезнее. Противно и больно наблюдать нынешние игры в молодую Россию прежде всего нравственно разрушенных, изолгавшихся людей. С одной стороны, бесчувственные либеральные хитрецы доказывают, «как дважды два», что народу, мол, осталось чуть-чуть потерпеть, и если не старики, то молодые еще увидят небо в алмазах. С другой – «защитники России» из бывших коммунистов заливают в сознание городской толпы вредную сказочку о чудо-богатыре Иване: стоит, мол, ему небрежно шевельнуть плечом, и паразиты мигом падут с его могучего тела. «Русские идут!» Оба лагеря уверены, что будущее страны можно решить простым усилием воли.
Это и есть продолжение мифа о молодой России.
Виктор Астафьев не историк. Еще меньше ему подходит роль публициста, проповедника; и потому наши газетчики, терзающие писателя бесчисленными интервью, то есть «исповедями на заданную тему», а затем выносящие в заголовок что-нибудь самое нелепое (одна беседа в «Комсомолке» называется «Народ у нас какой-то нефранцузистый…»), служат ему дурную службу. Астафьев в публицистике – как слон в посудной лавке: он естествен, однако ж не на своем месте. Ему не хватает главного, без чего прямое изустное слово выйдет ляпом: эмоциональной сдержанности в сочетании с глубоким внутренним темпераментом, когда слова обладают собственным весом и не нуждаются в дополнительной, сверхсмысловой начинке. Возможно, здесь играет роль органическое, подсознательное недоверие именно чистого художника к публицистике как словесному искусству (в отличие от Солженицына, который, конечно, великий публицист). Так или иначе, Астафьев-говорящий уступает Астафьеву-пишущему с его трогательной и какой-то провинциальной влюбленностью в художественное письмо.