Скрипка некроманта
Шрифт:
Там были и другие куплеты, но он почувствовал, что и этих довольно. Голос сам угас, растаял, возвращаться не желал.
— Вы очень любили ее? — спросила Аннунциата.
И верно, подумал Маликульмульк, не обязательно знать русский язык, чтобы понять.
— Очень, — ответил он. — Но ничего не получилось.
— Да… и у меня ничего не получилось… я сразу, как увидела его, поняла… но это уже неважно… — Аннунциата опустила синие глаза, потом опять подняла. — Вы скажите ему, что я бы могла стать хорошей женой, прошу вас…
— Но ведь вы уезжаете?..
— Да…
Тут
— Княгиня — прекрасная женщина, — сказала Дораличе. — Если бы мы оказались в одной семье, то и трех дней бы не прожили мирно — вцепились бы друг дружке в волосы. Но она отличная женщина, она умеет разрубать узлы. Собирайся, голубка. Мои вещи уже давно уложены. Завтра на рассвете едем прочь.
— Позвольте пожелать вам счастливого пути и удачи, — ответил на это Маликульмульк.
— Мы никогда больше не встретимся, господин Крылов. Вот и от меня прощальное пожелание — скорее женитесь. Вам нужна жена — такая, как я или княгиня.
— А если такая не сыщется?
— А другая вам ни к чему. С другой ничего не выйдет. Прощайте.
Он поцеловал руку Аннунциате (целовать руку Дораличе казалось ему сущей нелепостью) и вышел. Забот впереди было множество.
К немалому его удивлению, княгиня, не дождавшись его, укатила. У дверей стоял Джузеппе Манчини, несчастный и жалкий, тяжелая шуба — внакидку, шапка — в руке, длинные волосы, почти седые, прозрачными прядями свисают на плечи.
— Его увезли, увезли моего мальчика, — сказал старик. — Что мне теперь делать? Оставаться в Риге? Ждать? Скажите, любезный синьор, что мне делать? Я не знаю…
— И я не знаю, — ответил Маликульмульк совсем нелюбезно.
И тут Манчини, сохраняя скорбный и похоронный вид, выразился по-итальянски весьма скабрезно и пакостно. Если не понимать языка — полное ощущение того, что он просит у вышних сил незаслуженной милости.
Маликульмульк таких выражений ни в котором языке не любил, да ему и притворяться осточертело.
— Выбирайте, синьор, слова, — сказал он по-итальянски. — Клянусь Мадонной, слушать вас — гадко.
И пошел прочь — по Известковой в сторону реки, еще не решив, куда ему надо: в Рижский замок, в апартаменты княгини или же в аптеку Слона.
Ему очень не хотелось получить от Паррота какое-нибудь еще нравоучение.
Будь это в Санкт-Петербурге с его долгими улицами — то вряд ли Маликульмульк оказался бы в аптеке. Но рижские улицы коротки — не успел он в голове своей сравнить возможности, которая из них хуже, и понять, что обе — хуже, по определению князя Голицына — натуральный цугцванг, — обнаружил, что проскочил поворот на Сарайную и почти вылетел на Ратушную площадь. А там, повернувши направо, в сотне шагов — аптека Слона. Значит, сам Бог велел.
Гринделя и Паррота Маликульмульк обнаружил в лаборатории — как всегда, за работой. Рядом с ними сидел младший из учеников и чистил очередную порцию картофеля.
— Ну как, отвезли мальчика в замок? — спросил Гриндель, держа на весу изящные аптекарские весы.
— Отвезли… Обе итальянки завтра на рассвете уезжают. И вот я думаю — может быть, мне еще раз встретиться с ними и с певцами? Вдруг кто-то заметил, как старик Манчини или покойный Баретти подал знак Брискорну. Вряд ли они роняли платочек, как светские дамы, или пустили в ход махательную азбуку…
— Какую??
Маликульмульк понял, что перемудрил с переводом. В русском языке слово «махаться» имелось — означало оно ухаживание кавалера за дамой или дамы за кавалером, а происходило от знаков, подаваемых веером, раскрытым или сложенным, коснувшимся лба, виска или носа. В немецком явно было что-то другое, и он объяснил приятелям свою оплошность.
— Нет, отдельного слова еще не придумано, хотя для нужд щеголей и кокеток приспособлено французское «строить куры», — объяснил Давид Иероним. — Скорее всего, Брискорн просто подошел к старому Манчини, а тот или кивнул, или подмигнул. Во всяком случае, если бы нашелся кто-то, кто видел их рядом, было бы неплохо.
— Может быть, мне вернуться к Пинелли и Бенцони, пока они не уехали? — спросил Маликульмульк, не глядя на Паррота. — Кстати, я даже не знаю, когда собираются в дорогу Риенци и Сильвани.
— Есть вероятность, что знак подала Пинелли, поэтому с женщинами об этом лучше не говорить. А мужчины слонялись по гостиным и не смогут вспомнить своих встреч и перемещений. Вряд ли они обращали внимание на Манчини и Никколо, — сказал Паррот. — При старике находился только мальчик. Если я правильно понял, то они не расставались. Значит, его и нужно спрашивать. Если только он с перепугу не откажется отвечать.
— Это верно, — согласился Давид Иероним. — И очень хорошо, что он теперь в замке, где старый Манчини не сможет помешать. Но важно, чтобы он вам доверился. Вы ведь уже говорили с ним?
Маликульмульк задумался.
— Хоть доброе слово ему сказали? Похвалили за игру? — стал подсказывать Гриндель. — Предложили угощение?
— Или у меня в голове все помутилось, а память изменила, как театральная девка, или же это дивное дитя за все время, что провело в замке, не произнесло ни единого слова! — воскликнул Маликульмульк. — Ей-Богу, я не помню, чтобы он говорил! Старик — тот ораторствовал почище Цицерона!
— Немой скрипач? — недоверчиво спросил Паррот. — Что-то я про такое не слыхивал.
— Отчего нет? — возразил Давид Иероним. — Вот глухой скрипач — это было бы странно. А речь музыканту, если вдуматься, и ни к чему.
— Она ему действительно не нужна — он все чувства способен передать своим смычком… — сказав это, Маликульмульк затосковал: он не был завистлив, но мастерство Никколо Манчини смутило его душу, невольно родился вечный вопрос: «Господи, отчего — ему, отчего не мне?..»
— О чувствах поговорим, когда найдется ваша адская скрипка, — одернул его Паррот. — Мальчик, стало быть, молчал. Мог он молчать от смущения?