Скрижали судьбы
Шрифт:
Но сегодня они были у доктора Грена, который уселся тихонько в моей маленькой комнате, пристроил на стуле свой аккуратный корпус и молча принялся глядеть на меня, не глазами, а инстинктом и удачей, как рыбак подле темных вод.
Ох, и уж я-то почувствовала себя настоящим лососем, залегла на глубине, всем телом чувствуя, что там его удочка, его наживка и его крючок.
— Ну, Розанна, — наконец сказал он, — гм-м-м, ведь верно, что вы попали сюда примерно… сколько лет назад?
— Очень, очень много лет назад.
— Да. И, насколько я помню, вас
— Да, из желтого дома.
— Да, да. Занятное старинное выражение. Звучит довольно… поэтично. Не с цветом ли луны связано? Хотя, выражение это очень старое, но значение его достаточно сомнительное и теперь уж совсем обидное. Я и сам при полной луне иногда испытываю… такое странное чувство.
Я взглянула на доктора Грена и попыталась представить, как его могла бы изменить луна — бакенбарды погуще, чтобы как у оборотня.
— Такая невероятная сила, — сказал он. — Приливы, которые тянет от одного берега к другому. Да, луна. Примечательный объект.
Тут он встал и подошел к окну. Было столь раннее зимнее утро, что луна за окном была еще в полной силе. Свет ее ложился сумрачными бликами на подоконник. Доктор Грен так же сумрачно кивнул своим мыслям, выглянув во двор, где Джон Кейн и прочие работники спозаранку гремели мусорными баками и совершали прочие действия, по которым в больнице — в приюте — можно было проверять часы. Желтый дом. Место, подвластное силам луны.
Доктор Грен из тех мужчин, которые то и дело поглаживают невидимый галстук или поправляют какой-то предмет одежды из прошлого. Конечно, он еще и бороду может поглаживать, но нет, этого он не делает. Быть может, в молодости он носил какой-нибудь модный шейный платок или что-нибудь этакое? Мог ведь и носить.
Но что бы там ни было, а сейчас он поглаживал этот фантомный предмет, проводя пальцами по шее сантиметра на два повыше простого бордового галстука, узел которого был плотным, как юный розовый бутон.
— Ох! — выдохнул вдруг он со странной силой. В этом звуке слышалась крайняя усталость, но я не думаю, что это он от усталости. Это было восклицание раннего утра, которое вырвалось у него в моей комнате так, будто бы он был тут совсем один. Быть может, один он был и для всего мира с его нуждами и запросами.
— Думали ли вы о том, чтобы уйти отсюда? Хотите ли вы, чтобы я для этого что-то предпринял?
На это я не могла ничего ответить. Нужна ли мне такая свобода? Помню ли я еще, что это такое? Быть может, эта чудная комнатка и есть мой дом? Каков бы ни был ответ, но я вновь почувствовала, как внутри расползается страх, будто мороз по зеленым листьям, от которого на них остаются такие печальные черные следы.
— А сколько вы прожили в Слайго? Помните, в каком году сюда попали?
— Нет. Когда-то во время войны, — ответила я. Уж это я знала.
— Второй мировой войны?
— Да.
— Я тогда был еще совсем маленьким, — заметил он.
Воцарилось холодное, хрустящее молчание.
— Мы — мои родители и я — часто приезжали в одну маленькую корнуолльскую бухту, это первое, что я помню, и другой ценности у этого воспоминания нет. Помню, вода была совершенно ледяная, и, представляете, помню, как намочил в этой воде штанишки, очень живо помню. Тогда бензин мало кому выдавали, поэтому отец соорудил такой велосипед-тандем, из двух разных велосипедов. Сам он садился сзади, потому что там нужно было сильнее всего крутить педали, когда карабкаешься по корнуолльским холмам. Маленькие такие холмики, но ногам — просто смерть. Хорошие это были деньки, летние. Отец всегда в хорошем настроении. Чай из котелка — мы его кипятили на костре, как рыбаки.
Доктор Грен рассмеялся, присоединив свой смех к свету, который собирался за окном, чтобы сотворить утро.
— А может, это было сразу после войны.
Я хотела было спросить, чем занимался его отец, но, не знаю почему, вдруг решила, что это слишком личный вопрос. Хотя сейчас я думаю, а если он хотел, чтобы я об этом спросила. И тогда что, мы принялись бы говорить о наших отцах? Может, так он и закидывал удочку в темные воды?
— Я не слышал ничего хорошего о старой лечебнице в Слайго, особенно тех времен. Уверен, место было отвратительное. Совершенно уверен.
Но я и тут промолчала.
— Просто какая-то психиатрическая загадка — отчего же у нас в начале века были настолько плохие лечебницы, отчего невозможно было с ними что-то сделать, в то время как в начале XIX века к умалишенности, как это тогда называлось, отношение было зачастую самое просвещенное. Вдруг возникло понимание того, что держать людей взаперти, сажать на цепи и тому подобное — очень плохо, и поэтому были предприняты огромные усилия, чтобы как-то все… улучшить. Но, боюсь, в какой-то момент случился рецидив — как водится, что-то пошло вкось. Вы помните, почему вас перевели сюда из Слайго?
Он спросил это так внезапно, что я и опомниться не успела, как ответила:
— Это мой тесть устроил.
— Ваш тесть? Кто он был?
— Старый Том, музыкант. Еще он был портным в Слайго.
— То есть в городе?
— Нет, в самом приюте.
— Вы были в приюте в то время, когда там работал ваш тесть?
— Да.
— Понятно.
— Мать, кажется, тоже там была, но этого я не помню.
— Она там работала?
— Нет.
— Была пациенткой?
— Не помню. Честное слово, не помню.
О, я знала, как ему хочется спрашивать еще и еще, но, надо отдать ему должное, делать он этого не стал. Наверное, очень уж хороший рыбак. Если видишь, как лосось прыгнул, то уж точно ни одного больше не поймаешь. Можно идти домой.
— Я совсем не желаю пугать вас, — сказал он вдруг ни с того, ни с сего. — Нет-нет, таких намерений у меня нет. Должен признать, Розанна, мы вас все здесь очень уважаем, очень.
— Уж не думаю, что я это заслужила, — ответила я, вдруг покраснев от стыда. От сильнейшего стыда. Как будто какой источник расчистили от нападавших туда весной листьев и веток, и вода вдруг как рванет с места. Стыд, болезненный стыд.