Сладкий папочка
Шрифт:
– Нет, – запротестовала я. – Не останавливайся, не останавливайся...
– Тихо. Тихо, милая.
Меня всю трясло, и я никак не могла успокоиться, не желая оставаться неудовлетворенной. Харди прижал меня к груди и погладил по спине, пытаясь успокоить.
– Все хорошо, – шептал он. – Моя сладкая, сладкая... все хорошо.
Но ничего хорошего не было. Я подумала, что, когда Харди уедет, мне все будет не в радость. Я выжидала некоторое время, пока не почувствовала, что в состоянии удержаться на ногах, затем соскользнула и чуть не упала на землю. Харди протянул руку, чтобы удержать меня, но я отшатнулась от него. Я почти не видела его, такой туман стоял у меня перед глазами.
– Не прощайся
Видимо, осознав, что как раз этого-то он для меня сделать не может, Харди промолчал.
Я знала, что позже снова и снова буду вспоминать и проигрывать эту сцену, размышляя, что бы я могла еще сказать и сделать.
Но тогда я просто повернулась и ушла, не оборачиваясь.
Мне часто потом в жизни приходилось сожалеть о брошенных сгоряча словах.
Но никогда я так не жалела о сказанном, как о том, что я тогда так и не высказала.
Глава 10
Угрюмый и замкнутый подросток – явление распространенное. Желания подростков неистовы и чаще всего невыполнимы. А взрослые тем временем подливают масла в огонь, считая твои проблемы ерундой, и все потому, что ты подросток.
Время лечит сердечные раны, говорят они и почти всегда оказываются правы. Но только не в моем случае с Харди. Долгие месяцы – все зимние каникулы и после – я жила по инерции, ходила все время расстроенная и мрачная, так что от меня не было толку ни окружающим, ни мне самой.
Другой причиной моей угрюмости стал мамин бурный роман с Луисом Сэдлеком. Их отношения вызывали у меня бесконечное недоумение и жуткое негодование. Если между ними когда-нибудь устанавливался мир, то я этого не замечала. Чаще всего они вели себя друг с другом как кошки в мешке.
Луис вытащил на свет все самое худшее, что было в маме. Она стала выпивать вместе с ним, хотя никогда раньше и в рот не брала спиртного. Она стала агрессивной, чего раньше за ней не замечалось: она то и дело толкала, раздавала тычки и шлепки – и это мама, которая всегда так трепетно относилась к своему личному пространству. Сэдлек выискивал и культивировал в ней ее животное начало, которого у матерей быть не должно. Я жалела, что она такая красивая и блондинка, мне хотелось, чтобы она, как другие матери, ходила дома в переднике и посещала церковь.
Что меня еще раздражало, так это смутное понимание того, что мамины с Сэдлеком взаимные нападки, ругань, склоки и ревность являлись своего рода любовной игрой. Слава Богу, Луис редко наведывался к нам в трейлер, но я, как и все на ранчо Блубоннет, знала, что мама проводит ночи в его красном кирпичном доме. Иногда она возвращалась домой с синяками на руках, с помятым от недосыпания лицом, с расцарапанными до красноты его щетиной шеей и подбородком. Такое матерям тоже не к лицу.
Не знаю, радостью были для мамы отношения с Луисом Сэдлеком или наказанием. Наверное, Луис казался ей сильным мужчиной. Бог видит, она не первая обманывалась, принимая жестокость за силу. Наверное, женщине, которой так долго, как маме, приходилось заботиться о себе самой, подчинение кому-то, даже если это нехороший человек, приносит облегчение. Я и сама не раз, уже изнемогая под грузом ответственности, мечтала, чтобы хоть кто-нибудь разделил ее со мной.
Луис, надо признать, умел был обаятельным. Даже самый плохонький мужичонка в Техасе обладает тем заманчивым внешним лоском и вкрадчивой манерой в обращении, а также талантом рассказчика, на которые так падки женщины. Сэдлек, казалось, искренне любил маленьких детей: они безоговорочно верили всему, что бы он там им ни наплел. У Каррингтон рядом с ним тоже рот всегда был до ушей, что опровергало расхожее мнение о том, будто дети инстинктивно знают, кому доверять.
Меня, правда, Луис не любил. В этом смысле я была в нашей семье исключением. Я на дух не выносила все то, что так впечатляло в нем маму, – этакую демонстрацию мужественности, бесконечные красивые жесты, имеющие целью показать его безразличное отношение к вещам, к материальной стороне жизни: у него, мол, всего полно. Шкаф у Луиса прямо ломился от сшитой на заказ обуви. У Луиса даже имелась пара сапог за восемьсот долларов из слоновьей кожи из Зимбабве. И сапоги эти стали в Уэлкоме притчей во языцех.
Но однажды, когда Луис с мамой и еще двумя парами отправились на танцы в Хьюстон, ему не разрешили пронести внутрь серебряную фляжку с выпивкой. Тогда он не долго думая отошел в сторонку, вытащил свой складной охотничий нож «Дозье» и прорезал в сапоге длинную узкую полоску, чтобы уместить там фляжку. Позже мама, рассказав мне, как все было, назвала его поступок глупым жестом и нелепой расточительностью. Однако в последующие месяцы она так часто вспоминала об этом, что я догадалась: на самом деле она восхищалась широтой и красотой этого жеста.
Таков был Луис – на все был готов, лишь бы пустить пыль в глаза, показать, что у него денег куры не клюют, хотя в действительности был ничуть не богаче всех остальных. Трепло он был хорошее, этот Луис. Откуда у него брались деньги на расходы, которые, бесспорно, превышали доход от парка жилых трейлеров, никто вроде бы не знал. Говорили, будто он подторговывал наркотиками. Поскольку жили мы у самой границы, для любого, кто желал рискнуть, дело это было нехитрое. Не думаю, чтобы сам Луис курил или нюхал наркотики. Он предпочитал алкоголь. И вряд ли ему докучали угрызения совести из-за того, что он впаривает эту отраву приезжавшим домой на каникулы учащимся колледжей или местным жителям, предпочитавшим бутылке «Джонни Уокер» более действенное средство уйти от реальности.
Когда я не была поглощена мыслями о маме с Луисом, то полностью была занята Каррингтон, которая в то время делала свои первые неуверенные шаги. Ковыляя, как подвыпивший полузащитник из американской футбольной команды, только маленький, она пыталась совать свои крошечные мокрые пальчики в розетки, точилки для карандашей и банки из-под кока-колы. Из травы, словно пинцетом, она вытаскивала жуков и окурки, подбирала с ковра старые заскорузлые кукурузные хлопья и все без разбора тянула в рот. Пытаясь самостоятельно есть ложкой с изогнутой ручкой, она разводила такой свинарник, что мне иногда приходилось вытаскивать ее из-за стола и обливать из шланга. За домом в патио я держала огромную пластмассовую лоханку для мытья посуды из «Уол-марта», в которой Каррингтон играла и плескалась под моим надзором.
Когда она начала говорить, то мое имя в лучшем случае у нее звучало как «Би-Би», и всякий раз, требуя чего-то, она произносила его. Она любила маму и рядом с ней загоралась, как светлячок, но когда болела, капризничала или чего-то боялась, тянулась ко мне, а я к ней. Мы с мамой никогда это не обсуждали и никогда над этим особо не задумывались, просто так было, и все. Каррингтон была моим ребенком.
Мисс Марва просила нас навещать ее как можно чаще, аргументируя это тем, что без нас у нее слишком тихо. Она так и не приняла назад Бобби Рэя. Теперь уж вряд ли у нее кто-нибудь появится, сказала она: все мужчины ее возраста такие, что без слез не взглянешь, либо уж совсем какие-то придурковатые, а иной раз и то, и другое вместе. Каждую среду во второй половине дня я возила ее в «Агнец Божий»: она вызвалась там готовить, участвуя в благотворительной программе «Еда на колесах», а в церкви имелась коммерческая кухня. С Каррингтон на коленях я отмеряла ингредиенты, помешивала в мисках и кастрюлях, а мисс Марва тем временем обучала меня азам техасской кулинарии.