Сладостно и почетно
Шрифт:
— Да, по Шлоссштрассе…
— Видите, город я помню довольно прилично. И мне особенно запомнился именно Альтмаркт, знаете почему? Я иногда приезжал сюда на лето, к старикам, когда учился в старших классах гимназии; ну, у меня здесь завелись, естественно, местные знакомства — такие же сопляки, нам тогда было лет по четырнадцать-пятнадцать. Так вот, на Альтмаркт мы ходили предаваться разгулу — там на углу Иоганнштрассе было такое кафе, а внизу табачная лавка, я даже помню ее название — «Хасифа», мне оно представлялось очень турецким, можно было вообразить себе роскошную одалиску, возлежащую с кальяном. В этой «Хасифе» нам иногда тайком продавали сигареты — вообще-то,
— По-моему, эта лавка и сейчас там. Рядом с москательной торговлей? Да, я видела, я там часто проезжаю трамваем.
— Неужели осталась? А давайте сходим, — предложил Дорнбергер, схватив ее за руку. — Интересно, знаете, побывать в местах своего детства.
— Лучше в другой раз, хорошо? Не обижайтесь, но… Мне бы не хотелось туда сейчас. Идемте посидим на террасе: хотя вам и рекомендуют ходить, лучше, наверное, делать это с перерывами. Да и я тоже немного устала…
Она вдруг сообразила, что говорить «в другой раз» не следовало — получается, что она рассчитывает на такие прогулки и в дальнейшем, а вот отказать ему в посещении Альтмаркта — это, напротив, могло обидеть, но тут уж она ничего не могла с собой поделать. Он, однако, если и обиделся, то ничем этого не проявил. Они обогнули церковь, направились к лестнице; Людмила предложила считать ступени, загадав про себя, что хорошо бы получился чет. Поднявшись наверх, она вопросительно глянула на Дорнбергера.
— Сорок две, — сказал он.
— Странно, у меня получилось сорок одна. Вы загадали?
— Да, на нечет.
— Странно, — повторила она. — Я загадала на чет и насчитала нечет, а вы наоборот. Какие-то мы оба невезучие. Красивая лестница, правда?
— Красивая, — согласился Дорнбергер, переводя взгляд с одной бронзовой группы на другую. — Только этих аллегорий я не понимаю.
— Чего же тут не понимать? Это четыре времени суток: здесь «Утро» и «День» — пробуждение, труд, поэтому у него заступ, — а вон там внизу «Вечер» и «Ночь». Вон, сидит и спит, видите? А вообще эту лестницу приказал построить русский губернатор Дрездена. До него сюда публику не пускали, это было — как сказать? — частное владение.
— Русский губернатор Дрездена, — повторил он, смакуя слова. — Что ж, сейчас это уже звучит не так фантастично, как год назад. Сядем, вы хотели отдохнуть…
На террасе тоже было немноголюдно, они нашли свободную скамью. Слепящей солнечной рябью сверкала Эльба, желтые игрушечные трамваи бежали по Мариенбрюкке, справа уходил под средний пролет моста Каролы маленький белый пароход со сложенной назад трубой.
— Вы, наверное, проголодались? — спросил Дорнбергер.
Людмила молча мотнула головой, не отрывая глаз от реки.
— Позже пойдем куда-нибудь пообедаем, у меня есть талоны.
— Нет, — сказала она, — пойти мы никуда не можем, у меня карточек нет. И вообще, зачем рисковать? Если меня поймают без знака «ост», у вас тоже могут быть неприятности.
— Простите, не понял, — сказал он озадаченно. — Какой риск, какие неприятности? И о каком знаке вы говорите?
Людмила посмотрела на него, усмехнулась и раскрыла сумочку.
— Вот о таком, — пошарив внутри, она вынула и показала ему прямоугольный, размером в ладонь, ярко-синий лоскут с широкой белой каймой и белыми крупными буквами «OST» посредине, — Господин капитан никогда этого не видел?
— Ах вот что… Нет, почему же, я видел, разумеется, но… Мне казалось, я думал, что это носят в лагерях, — честно говоря, не очень интересовался…
— Нет, это носят не только в лагерях. Это должны носить все абсолютно, и я в том числе, и, если меня застанут без этой штуки на улице, могут отправить в настоящий лагерь — уже не трудовой, а то, что у вас называют «кацет».
— За то, что вы выйдете на улицу без этой штуки? — спросил он недоверчиво.
— Да, нас специально предупреждали. Другое дело, что следят за этим не очень строго… И если хозяева не настаивают, большинство наших девушек, занятых в домашнем хозяйстве, нарушают правило. Но это опасно. Я всегда ношу эту штуку с собой — и иголку с ниткой тоже, если вдруг что-нибудь случится — какая-нибудь облава, проверка, — я всегда могу забежать хотя бы в туалет и быстро пришить. Иначе…
— Черт побери, — сказал он растерянно. — Я не знал, Люси… честное слово, понятия не имел! Ну хорошо, а… если это носить — что практически…
— Практически это значит, что сегодня меня уже десять раз остановили бы и спросили, что я делаю на улице в рабочее время и не в воскресенье, и есть ли у меня письменное разрешение хозяина находиться вне дома, и как я вообще оказалась в компании немецкого офицера. Вас, кстати, спросили бы о том же — относительно меня. Почему это капитан германского вермахта… Ладно, не будем об этом говорить. Это я просто в связи с вашим приглашением пойти пообедать! — Людмила спрятала бело-синий лоскут обратно в сумочку и улыбнулась немного натянуто. — А поесть мы можем у нас. Вернемся, и я быстро что-нибудь приготовлю из консервов. Хорошо?
— Да, да… Поверьте, я и предположить не мог! Ну хорошо, а вот просто люди здесь в Дрездене — обычные люди, с которыми вам приходится сталкиваться… Понимаете, такие вот идиотские правила — это идет сверху, что тут можно сказать, они там настолько уже обезумели, что к их поступкам вообще нельзя подходить с обычными человеческими мерками. Меня интересует, как к вам относятся рядовые немцы, все вот эти, — он полуобернулся и широким жестом обвел площадь с трамваем, сворачивающим к мосту, с прохожими, велосипедистами, — простые дрезденцы, — относятся ли они к вам враждебно? К вам и — я беру шире — вообще к вашим соотечественницам?
Людмила помолчала.
— Трудно сказать, — отозвалась она наконец. — Конечно, таких, как Штольницы, мало, я думаю. Мне приходилось говорить с девушками, хозяева которых относятся к ним очень плохо. К другим — так себе. Лично я — на улице, в магазинах — с особой враждебностью, пожалуй, не сталкивалась. С неприязнью — да, часто. Особенно раньше: я хуже говорила по-немецки и у меня был акцент, и когда стоишь в очереди — знаете, там все такие раздраженные, я, в общем, могу понять — положение этих женщин действительно тяжелое, — так вот, я хочу сказать, что в очередях на меня иногда ворчали, ругали даже. О, я не обращала внимания, но все-таки… А один раз выгнали из трамвая, правда, это был мальчишка, хайот; профессор потом сказал, что это не показательно…
Дорнбергер хмыкнул с сомнением, покачал головой.
— Как сказать! Пожалуй, они-то сегодня как раз показательны… куда больше, чем сам профессор.
— Не знаю, — сказала Людмила задумчиво. — Такое можно рассматривать и как болезнь, вы согласны? Как временное отклонение от нормы.
— Да, уж отклонились мы — дальше некуда. Я почему спросил об отношении рядовых немцев… Понимаете, все это невероятно трагично. Я даже не о войне сейчас, не о количестве убитых и тому подобных вещах. Я думаю о том, что… пройдет много лет, двадцать, тридцать, и все равно останется ненависть одного народа к другому — ненависть, недоверие, мстительные чувства. Это самое страшное.