След облака
Шрифт:
Они шли по аллее, ведущей от клиники к центру двора. Это был дальний путь, и Воронов понял, что Соснин выбрал его, чтобы успеть поговорить с ним о чем-то очень важном.
Воронов взглянул на Соснина — в свете луны лицо его было бледно и от вспышек света дрожало. Рабочий день для Соснина кончился, не было необходимости держать свое тело прямо, и он заметно сутулился.
Воронов понял, что Соснин очень печален, и Воронов хотел бы узнать причину этой печали, но спросить не смел. Он мог только догадываться, но сейчас ему хотелось знать точно.
— Сегодня было замечательное совещание, — сказал Соснин.
— Да, было интересно, — согласился Воронов.
— А мне вот грустно, Николай
Воронов поднял голову и снова взглянул на Соснина.
— Вернее, это даже не грусть, а печаль. Я бы и рад сказать, что печаль моя светла, но это не так.
— Отчего же печаль? — все-таки спросил Воронов.
— Наверное, каждый человек чувствует подобную печаль. Если, конечно, он достаточно откровенен с самим собой. Я должен с горечью признаться вам, Николай Алексеевич, что время мое прошло. Я мог бы сказать, что песенка моя спета, но, к сожалению, я не сентиментален. Прошло только мое время и больше ничего. Это не случайный вывод, не минутная слабость, это вывод верный. Еще летом, когда вы рассказывали о новой работе, я понял ее перспективность. Но понимал только мозг, душа же всячески противилась. Поэтому-то я и говорю, что время мое прошло. Время без души — это уже бывшее время.
Они вошли в институтский парк. Вдали, у клиники общей хирургии, мерно скрипело дерево. Луна раскалилась еще сильнее, и все вокруг было залито неясным голубоватым светом. Деревья отбрасывали синие тени, и эти тени глубоко пропитывали собой сырую землю.
Горел красный свет у травматологического пункта. Снова Воронов услышал какой-то мерный звук — это скрип дерева, верно, скрипит сосна, но был еще какой-то зыбкий звук, словно глубоко, где-то за стенами, тихо звучит басовая струна, и Воронову стало тревожно.
— Я понимаю, что про это и спрашивать неловко, — сказал Соснин, — но вы простите меня. Скажите, Николай Алексеевич, вы часто ощущаете собственное время?
Воронов удивился, потому что в этот момент он узнал звук — это снова вошло ощущение времени, и времени не его собственного, но времени общего. Соснин точно угадал его состояние. Как летом, в лесу, они все чувствовали одинаково и потому до конца понимали друг друга.
— Раньше почти никогда, — ответил Воронов. — Вот только в последнее время.
— Это я понимаю.
— Раньше очень редко. Два-три раза. В последнее время чаще. Но только в самое последнее.
— Вы знаете, Николай Алексеевич, я всегда рассматривал время как терпение. Каждый его отрезок — терпение. Тогда время, соединенное вместе, можно понимать как сумму терпений. Надо терпеть, Николай Алексеевич. Да, я всегда так и считал, но вот сегодня, в этот вечер, мне больше по душе переход от терпения к надежде. Сейчас я так понимаю: частица времени — частица надежды. Время соединенное — большая надежда. Вы согласны со мной, Николай Алексеевич?
— Я не могу ответить сразу, Александр Андреевич. Это надо додумывать самому. Здесь невозможны готовые рецепты.
— Да, конечно. Как никогда я жив сейчас надеждой. Она меня и спасает. Я очень надеюсь на вас, на всех сотрудников, даже и на себя. Да, я печален, говорю себе, но ведь эта печаль только по самому себе. Однако ж всегда я так немного думал о себе, что печаль эта невелика. Куда большая была бы печаль, если б я сегодня понял, что вот скоро мне уходить, а в клинике ничего стоящего не остается, а люди, с которыми я работал столько лет, не имеют самого малого для ученого — самостоятельного мнения. Тогда бы я понял, что вся жизнь, потраченная на создание школы, была напрасной и поиски единомышленников закончились одиночеством. Тогда, я понимаю, была бы печаль не по собственному ускользающему времени, а безысходная тоска по пропавшей жизни.
Печаль Соснина
— Да, надежда успокаивает меня, она сообщает мне, и сообщает, разумеется, охотно, что вот Николай Алексеевич придумал нечто серьезное, а он учился у меня, и в нем есть, следовательно, что-то и от меня. Все наши сотрудники начинали при мне, и вот когда придет и мне время уйти, то, верно, мое угасающее сознание будет утешать мысль, что дело, на которое я потратил худо-бедно всю жизнь, на верном пути. А это не такое слабое утешение. Вы уж мне поверьте, пожалуйста.
И снова печаль захлестнула Воронова, вернее, это была уже даже и не печаль, а благодарность Соснину за то, что он учил Воронова и сотни других людей, что он уже потратил всю жизнь для дела, которым живет и Воронов, но всего больше Воронов был благодарен сейчас за то, что Соснин доверяет ему так, как, может быть, не доверяет самому близкому другу.
— Теперь о деле, — продолжал Соснин. — Весь сегодняшний вечер я думал о том, что, может быть, мне следует уйти. Однако же во мне не было и нет убеждения, что так лучше для дела. Конечно, сейчас я рассматриваю идеальный вариант — тот случай, если нам удастся работу пробить и начать ее. Так вот, поверьте мне, если бы я вдруг почувствовал, что живу во вред стоящему делу, я сразу бы ушел. Верите ли вы мне, Николай Алексеевич?
— Это невозможно, невозможно, — уже не мог сдержать себя Воронов, — без вас работа невозможна, она не стронется с места, она попросту зайдет в тупик. Не потому, что мы лентяи и недоумки, но именно эту работу без вас делать нельзя.
— Тормозом я никогда не был и не буду. Я очень понимаю, что в ближайшие годы необходим вам. Я понимаю, что для пробивания работы на Ученом совете, в министерстве, добывания денег, аппаратуры необходим именно я, а не какой другой человек. Мой уход может погубить дело. Я уже не говорю о том, что с моим уходом руководителем клиники будете не вы — вы пока даже не доктор наук и слишком молоды по нынешним временам, — руководителем станет другой человек. И он может не разделить ваших мыслей, и тогда мой уход станет даже и предательством. Уйти, так сказать, вовремя, не спорю, красиво. Но это будет предательством, хотя, конечно, красивым. И я понял сегодня, что если нам удастся начать работу, до тех пор, пока не будут получены первые результаты — это пять-семь лет, — добровольно уходить я не имею права. А о недобровольном уходе что говорить! Это пустое. Но не хотелось бы, сказать по правде. И рановато. Да и не дай бог… Но что-то всю жизнь делать, а потом самому же все загубить — никто не может. Это я и хотел сказать вам, Николай Алексеевич.
— Я знал, я был уверен, что вы нас не оставите, без вас работать нельзя, — порывом сказал Воронов, — это погибель для работы, это тупик.
— Ну, будет, будет, Николай Алексеевич, — остановил его Соснин, и Воронов понял, что дальнейшие слова излишни, но он не мог справиться с порывом благодарности и сказал тихо:
— Спасибо вам, Александр Андреевич.
Соснин недоумевающе пожал плечами, и больше они уже не говорили.
Парк кончился. Они вышли в распахнутые железные ворота. Набережная была темна. Там, за мостиком, выгнувшись дугой за ходом набережной, стояли глухие темные дома. На трамвайной остановке было безлюдно. Все было тихо. Мокрые стены домов впитывали в себя легкий предморозный туман.