След
Шрифт:
И ни в кого ни разу не выстрелил. Неужели остались такие? И они имеют право бриться, когда нет воды?
В Севастополе Лобанов делал мне перевязку и напевал, кажется, так: "Эх, не сносить тебе, казаче, эх, да буйной головы". В таком-то незатейливом смысле. У Лукьянова в шее гноящаяся рана. Один гранатный осколок из нее вытащили, а второй затаился под сонной артерией, и никак его не выколупаешь.
Значит, этот осколок и по сей день во мне.
– Вы еще в возрасте чувств, а я уже в возрасте мыслей, - посмеиваясь, ответил Лобанов на мой вопрос, почему он поет.
И еще сказал: вот сейчас другой доктор, тоже из разночинцев, тоже в лазарете, но на
Моя догадка-испуг: "Его заберет контрразведка!" Потом стыд, признание в том, что меня принудительно мобилизовали.
Бритое лицо Лобанова. Затекшие ноги в приросших к ступням сапогах. Крысы в трюме. Череп и кости на погонах. Заломленные фуражки офицеров. Что еще? Того Лукьянова нет. Что толку оживлять его? Туман оседает на палубу, брезент, канаты. Сквозь дымку - зимний день восемнадцатого года, казачий погром в шахтерском поселке, рабочая самооборона. Бесстрашно-морозные глаза моего отчима Кузнецова, который выбивал казаков... Может, мама знает, что я живой? Отпущенный мной пленный красноармеец, шахтер с Берестовского рудника... Нет, вряд ли он стал ее разыскивать. А тот, почти мальчишка, даже моложе меня, орущий, черноволосый, вымахнувший с винтовкой прямо на меня и убитый мной в упор? Его предсмертное позевывание...
Провал в памяти. Не снимаемые неделями сапоги. Каменная корка на сердце. "А я ведь могу вас застрелить, доктор!" - "Дурачок. Я такой же, как и ты".
Он произнес эти слова не в Крыму, а на другом полуострове, Галлиполийском, в "долине роз и смерти". Дельтапланерист летел над прозрачно-зеленым морем. Он снизился над берегом и побежал по белесой известковой земле, накренив крылья.
Голубоватые очертания Стамбула, купол Айя Софьи, мечеть Сулеймана, пирамидальные тополя. "А сэрэдь поля гнэться тополя, та й на козацьку могылу..."
– Дурачок, - снова сказал дельтапланерист Лобанов.
– А ты постарел, Витаха. Совсем старый хрыч. И тебя не расстреляли красные?
– Вроде нет. Я даже дослужился до генерала по шахтерскому ведомству.
– Не верю, Витаха. Ты давно сгнил в каком-нибудь бездонном болоте.
А наш "Саратов" и другие корабли, высадив беженцев, выходят из гавани. Впереди - заброшенный городок на каменистом берегу Дарданелл, Галлиполи. Солнце, тепло. Неосязаемые души русских солдат, погибших здесь в войне за освобождение Болгарии. И души запорожских казаков, ходивших на султана. И грозный Ксеркс, который велел высечь эти морские волны, разметавшие его корабли... И аргонавты, плывущие в Колхиду.
Я понимаю, что сплю, что вижу сон, но иду вдоль пала ток в "долине роз и смерти", марширую, играю в футбол, читаю лагерную газету "паршивку", и боюсь, смертельно боюсь кутеповской контрразведки. Расстреляли двух офицеров Дроздовского полка.
Я поднимаюсь на холм, а на других холмах, окружающих долину, стоят такие же молодые люди, как я, и мы с тоской смотрим на узкий дарданелльский коридор, по которому плывут огромные белые пароходы. Впереди - гористый берег Малой Азии, налево - сизая даль Мраморного моря с грядой островов на горизонте. За островами Босфор, Черное море, родная земля... На холме впереди меня человек подносит к виску револьвер, и негромкий звук выстрела проносится над долиной. Я хочу сделать то же, Я не хочу умирать, но в душе так оолит, что рука с радостью поднимает револьвер. Только быстрее! На мгновение я засматриваюсь на серую ящерицу, замершую на камне.
– Сказать, кто ты?
– спрашивает Лобанов.
– Лучше повернись на другой
Я переворачиваюсь, и в августовский день 1921 года турецкий пароход "Рашид-паша" швартуется в порту Варны, я уже в Болгарии.
Лукьянов - дорожный рабочий. Мы роем дорогу в горах. Братья болгары, бедные, веселые. "Пей, Иван, кисло млеко! Русия - наша майка", мать.
Кон до коня, мила моя майньо льо, юнак до юнака...
Бой да правят, мила моя майнью льо, със неверни турци...
И я пою с ними эту старинную воинскую песню про поход царя Ивана Шишмана, похожую на наши песни своим грозным мужеством.
Мои болгары погибли в сентябрьском восстании. Наша гражданская война настигла меня, поставив в один ряд с теми, против кого я воевал.
Село широко раскинуло белые глинобитные дома вдоль пыльных улиц, оно было беззащитно против колонны правительственных войск, хотя крестьяне и дорожные рабочие отстреливались из-за низких каменных заборов. Я не вмешивался, сидел в корчме вместе с хозяином, корниловским офицером Бойко, который недавно женился на дочери корчмаря. За час все было кончено. Нас с Бойко вытолкали на улицу, не слушая, что мы русские и держим нейтралитет. Черноусый, рослый, одетый по-болгарски Бойко в своих суконных шароварах, белой рубахе, безрукавке и кожаных сандалиях-царвулях казался вылитым болгарином. Я же был в дешевом костюме и старой фуражке без кокарды. Но мы услышали родную речь.
– Господа!
– крикнул Бойко.
Нас вытащили из толпы пленных. Подпоручик Бойко и прапорщик Лукьянов не были расстреляны, как животные.
– Опустились вы, господа, в Задунайской провинции!
– сказал один каратель.
– Молитесь богу, что встретили нас.
И вот я говорю лекарю болгарской сельской больницы Лобанову:
– Я возвращаюсь домой. Советы объявили амнистию. Давай вместе.
Дельтапланерист парит над строящейся дорогой, улетает и возвращается. По сухой земле скользит быстрая орлиная тень. Надо мной кружит и кружит орел...
Я проснулся, лежу и слушаю ночные звуки. Я дома. Я давным-давно дома. Живой, старый, навидавшийся смертей. В проеме тяжелых штор уже зеленеет небо.
Полуправда сна все еще держала меня. Я медленно вспоминал возвращение, арест, проверку. Отчим поручился за меня. Мне выдали паспорт.
В июле сорок первого года я был призван в Красную Армию и оставлен в распоряжении наркомата тяжелой промышленности. В августе эвакуировал из Донбасса шахтное оборудование и взрывал шахты. Несколько дней над городом стоял гулкий стон взрывов.
Однажды мне пришлось уничтожать немецких десантников. Я лежал с винтовкой на железнодорожной насыпи, и вдруг почудились галлиполийские камни, ящерица, далекая гряда островов. Я задержал дыхание и тщательно целился...
Поздней осенью сорок третьего года я вернулся из Кузбасса на пепелище. Города не было. Я мог его угадать, лишь читая промокший от дождя транспарант на закопченной стене: "Из пепла пожарищ, из обломков развалин возродим тебя, родной город!" Это была клятва со сжатыми зубами. И я стал одним из солдат восстановления. Друг мой Лобанов, мы работали под землей по двое-трое суток, но это тебе ничего не объяснит. "На то и война", - скажешь ты. Вот что, душа Лобанов, представь группу шестнадцати-, пятнадцатилетних девочек, детей по нынешним меркам. Они расчищали шахтный двор. Мороз, ветер. Нескольких направляют к стволу помочь мужикам. Из глубины поднимается грузовая клеть с вагонеткой, им надо вытолкнуть ее на рельсы. Они толкают и ревут - в вагонетке полуразложившиеся трупы казненных. Толкают и ревут...