Слово о Ломоносове
Шрифт:
В потеменки прянул в лес, не хуже зайца. Ночью перебрался через прусскую границу. И на следующий день безопасно и безбедно шествовал вестфальскою землею, не подвластной прусским королям.
Лизхен только что наладилась по крайней мере год реветь, ожидаючи свидания с милым другом, а он, что заря, у оконца стоит:
– Ох, Лиза! Ходил ни по что, принес ничего! В капкане еще был у прусского короля… А из Питера велят ждать вызова…
– Жди! Сиди! Я хоть месяц, хоть недельку с тобой еще покрасуюсь!
И… год прожил в Марбурге,
Весною был получен вызов из России, и на первых кораблях, по распуте, поплыл счастливец в Россию. Жена опять осталась ждать.
– Была бы я алмазная искра, унес бы ты меня в своем перстне!
– Лиза! Я поехал вить свое гнездо. Зимовать и ты ко мне прилетишь!
Последнюю ночь корабельного плавания не спал, в каюту не заходил. Так и стоял, так и ждал, скоро ли-де всплывет русский берег.
«…Но на рассвете вздремнул и увидел сон необыкновенный.
Вижу, будто мой корабль огибает остров Моржовец, что в горле Белого моря. Вхожу в губу Глухую. Падает снег. На берегу карбас, в нем, под снежной пеленою, человеческое тело. Я рукою охитил снег с лица и… узнаю отца. Он испытно глядит на меня и вопрошает: «Дитятко, ты меня на страшном суде не будешь уличать, что я тебе встать на ноги не пособил?»
И я будто отвечаю ему:
– Нет, татушка, не буду. А ты на меня вечному судии не явишь, что я тебя при старости лет бросил?
– Нету твоей вины, дитятко!
И тут его накрыла метель. Это побережье Моржовца мы не раз навещали с отцом ради промысла. В Петербурге я поспешил разыскать своих земляков-двинян, весенних гостей столицы. Они уже стояли кораблями на Неве. Здесь встретило меня известие, что отцов корабль не вернулся прошлой осенью с промысла. Неведомо и то: на каких берегах погиб…
– Я, – рассказывает далее Ломоносов, – немедля отправил на родину депешу, дабы искали в Глухой моржовецкой губе. Послал и деньги, потребные к расходу по сей экспедиции. Снаряженный из Архангельска гальот нашел останки отца моего в указанном мною месте. Понеже грунт явился кремнист, накрыли кости бревенчатым обрубцем».
Хотя при царице Елизавете немецкое засилье ослабло, Российскую Академию наук продолжал держать в своих цепких руках советник Шумахер. Он поддерживал профессоров-немцев, и один из русских членов Академии, сподвижник Петра, Карпов, жаловался Ломоносову:
– Накрыл нас горстью Шумахер. Жужжим, да бьемся!
Немцы поглядывали на Ломоносова с любопытством: «Этот учился в Германии и нахватался немецкого духа».
Ломоносову дали чин и должность при Академии. На заседании он говорил:
– Вот я расправлю крылья свои на родине. Академия моя, ты даешь мне крылья! Изволяю до последнего вздоха послужить отчизне разумом и знаньями моими. Академия моя! Блаженна ты, ежели во мраке невежества вознесешь светоч разума, ежели в сердцах россиян возгнетишь любовь к наукам!…
Шумахер с компанией стукали табакерками, чихали, здравствовались, казали оратору кукиши под столом. Шумахер говорил:
– На ретиву лошадку не кнут, а вожжи!…
Академия была основана для того, чтобы показать народу значение и важность наук, доказать пользу просвещения.
Ломоносов с малых лет бился и изнемогал, чтобы отцу и всем старшим доказать, что науки нужны и полезны… Теперь Ломоносов член Академии наук. Теперь не отцу, не мачехе, а всему народу русскому он должен и может показать важность, надобность образования…
Ломоносов писал: «Весь свой век я науку любил бескорыстно. Блаженство мне в ней единой полагал… А люди глядят, каков от его наук доход, во что одет ученый, что ест да что пьет?… А глаза попялят да рукой махнут: «Решетом в воде звезды ловит». И ребятам нашим суму наденет наука-та!»
Для России было счастьем, что столь деятельный, столь гениальный ум оказался направлен в сторону наук, наиболее нужных в то время стране и народу.
Отец, бывало, доказывал сыну:
– Твоя наука от житья-бытья отводит. Моя наука что ложка у обеда, что игла у портного. Хожу в море и промышляю, руководствуясь собственным опытом и вековыми дедовскими приметами.
Сын устраивал лабораторию, отправлял научные экспедиции и тем как бы с отцом беседовал, отцу доказывал:
– Вот, татенька, и я в моем деле опыты и приметы применяю. Ежели поэзия и философия – суть соловьи в небе, то физика моя и химия – это синица в руках… Еще и то ведай, татенька, что и твой опыт, морской и промысловый, во свою многополезную сокровищницу наука прибрала.
Скоро немцы горько спокаялись, что «неистовой особе поручили важную миссию». Думали: сядут да поедут, а вышло: ты впрягать, а она лягать!… Бывало, Шумахер сам-друг с зятем Таубертом дела вершит. А Ломоносов всякого сословия к заседанию назовет да наберет. К президенту ездит без докладу канцелярии. А сам великая ябеда: тихи-де у нас наряды, не скоры у нас повороты. Канцелярия-де по году всяким делом волочит.
Ломоносов действительно шумел: еще батюшка Петр Алексеевич приказывал послать в Сибирь по минералы, а Шумахер тем приказом дверь оклеил… К делам академиков не допущает, а сам тихо едет, что горшки везет: «Тихой воз будет на горе!»
«Часы наши считанные, приедешь в канцелярию с делом неотложным. Шумахер сидит боком; заместо ответа вынет свою табакерку, постучит по табакерке, откроет табакерку, держит табак щепотью, не нося еще к носу. Вдруг нюхнет обеими ноздрями. Закроет табакерку, утирается, чихает, сморкается. Ты с огнем, а он с водою… а се и своя братия-академики тужат на меня: не суй палку в подворотню, не дразни собак! Что ты из кожи рвешься?! «Жалованьишко нам казна по году не платит, изданьев-де лежалых у нас и мыши не едят, разбирайте да продавайте…»