Случайная женщина
Шрифт:
В школьные годы Мария, как и все, писала стихи. И в тот вечер, шагая домой, она сочинила стихотворение, точнее, отдельные строчки. Любопытное получилось стихотворение, вполне достойное того, чтобы его сохранить, и я бы с удовольствием привел его здесь целиком. К несчастью, стихи сгинули вместе с прочими памятными вещицами в пожаре, уничтожившем родительский дом в 1982 году. (Насчет этого события, от которого ее отделяли почти двенадцать лет, у Марии не было никаких предчувствий — трогательный момент, если задуматься.) В стихотворении, кроме всего прочего, говорилось о мокрых снежинках, падавших на незащищенную щеку, о машинальном продвижении вверх по холму, о сиянии уличного фонаря, растворяющемся в зимнем небе, и о покое, который дарует одиночество. Обычно Мария лучше всего чувствовала себя именно в одиночестве, но мысль остаться одной навсегда ужасала ее, ибо ничто человеческое ей было не чуждо, — уж не в этом ли заключался источник ее проблем, скажете вы. Зачем Мария писала стихи, какое удовольствие она находила в схватке с неподатливыми эмоциями, выдавая их за мысли и облекая в обманчивые слова, какое удовлетворение она получала, переписывая ровным почерком стихи в тетрадку, а потом читая их про себя, я не могу сказать.
Оказавшись дома, Мария крикнула «привет» матери, возившейся на кухне, ибо не всегда избегала проявлений нежности, и направилась прямиком наверх, в свою комнату, где ее брат упражнялся на скрипке. Завидев сестру, он перестал играть, и между ними произошел короткий односложный разговор. Сочувствие, понимание, привязанность, доверие, симпатия и любовь — все эти слова абсолютно не годятся для описания чувств, которые Мария питала к брату, а он к ней. Вскоре Бобби сложил пюпитр и, к немалому удовлетворению Марии, вышел. Очутившись опять одна, но теперь в надежном убежище, Мария повеселела. Выбирая между кроватью и креслом, она в конце концов остановилась на кресле, как наиболее благоприятствующем размышлениям, ибо Мария намеревалась поразмыслить. Она выключила свет, оставив только ночник, и, прежде чем сесть, задумалась, не послушать ли музыку на переносном кассетнике. Решила не слушать, потому что под музыку, как она знала из опыта, плохо думается и, в конечном счете, одно другому только мешает. Нет, в тот вечер ей было не до музыки.
А размышляла Мария, хотите верьте, хотите нет, о словах миссис Ледбеттер. Вот что занимало ее юный ум. Речь директрисы осталась для Марии совершенной загадкой, что неудивительно. Куда больше ее тревожило другое: она не могла понять, зачем вообще миссис Ледбеттер понадобилось эту речь держать. У Марии возникло такое чувство — оно возникло еще в кабинете директрисы, — будто от нее чего-то ждут. Ведь она уже оправдала ожидания, то есть сдала вступительный экзамен, но теперь появились какие-то новые ожидания. Вряд ли от нее хотели, чтобы она просто радовалась сданному экзамену. Она и так радовалась, стала бы она его сдавать, если бы не предполагала, что успех принесет ей удовольствие. Но теперь, похоже, от нее требовалось выразить свою радость неким особым образом. Мария всегда плохо умела выражать радость, хотя и испытывала ее на свой лад. Что до энтузиазма, то это чувство не посещало ее с тех пор, как ей исполнилось семь. Выходит, миссис Ледбеттер хотела от нее поистине невозможного. Это Марию не особенно беспокоило, она и прежде не считала себя обязанной поступать так, как велит миссис Ледбеттер. Однако она подозревала, что и родители потребуют от нее невозможного, а это было уже серьезно — отчасти потому, что сносное существование в кругу семьи во многом зависело от хороших отношений с отцом и матерью, а отчасти потому, что из Марии не до конца выветрилось чувство дочернего долга, до корней которого она благоразумно предпочитала не докапываться.
А не предпринять ли нам раскопки вместо нее?
Ее благодарность к родителям в основном проистекала — сколь бы невероятным это не показалось — из воспоминаний, за которые отец с матерью несли невольную ответственность. Да, у Марии сохранились счастливые воспоминания о детстве, а у кого их нет? Мы все храним воспоминания, сгребаем их в кучу и сортируем, согласно нашим надобностям. Мы поступаем так лишь затем, чтобы однажды — да хоть завтра — с удовольствием припомнить что-нибудь. Иной причины я не вижу. Любопытно, однако, что нет более бесполезных с практической точки зрения вещей, чем счастливые воспоминания, разве что надежды… Но пожалуй, рановато залезать в дебри, у нас еще будет для этого время. Воспоминания Марии были связаны с воскресными событиями — небольшими семейными экскурсиями, прогулками, поездками по историческим местам или на природу. Они садились в машину, все четверо — мать, отец, Мария и маленький Бобби, — и отправлялись в лес или в поле, на холмы, в деревню, в музей или в сад — собирать чернику, если был черничный сезон, или наблюдать за рыбаками в рыболовный сезон. Эти вылазки Мария считала свидетельством родительской любви, что не лишено логики, ибо, пожелай родители всего-навсего выдворить детей из дома, они бы не поехали вместе с ними, но отправили одних либо с теткой или дядей, а захоти они лишь выбраться на свежий воздух, то не стали бы брать с собой детей, но оставили их дома под присмотром бабушек и дедушек. Любовь эта казалась тем более странной, что, по мнению Марии, в детстве они с Бобби были, мягко говоря, невыносимыми и более чем склонными подраться, разораться, укусить, завизжать, описаться и поблевать. Одно из таких воскресений она вспоминала с особой нежностью. Вот и сейчас, сидя в кресле, она припомнила тот день. Они отправились в парк, то есть они называли это парком — бесформенное пространство на холме в двух пятых мили от дома, вобравшее в себя поляны, деревья, можжевельник и боярышник. С верхушки холма в одном направлении открывался прекрасный вид на поля и перелески — для тех, кто любит такие штучки, в другом — на Бирмингем, а рядом — самое главное достоинство парка — пролегало шоссе, оттого там никогда не было тихо, всегда слышался рев моторов на фоне пения птиц, мычания коров и прочих деревенских звуков, столь милых сердцу, если ваше сердце к ним лежит. Итак, парк. Однажды, в воскресенье, Мария потеряла там свою семью — нечаянно и не более чем на десять минут, но Марии показалось, что намного, намного дольше. Ей было семь, от силы — восемь лет. Как же она плакала, бегала, плутала, цепляясь носками за ежевику, и в конце концов упала и ушиблась столь сильно, что не могла подняться, и как они кричали: «Мария! Мария!» — то ближе, то дальше, то ближе, то дальше. Они нашли ее по плачу. Но прежде ее обнаружил прохожий, наткнулся на нее в траве. Привет, малышка, сказал он, почему ты плачешь, или что-то в этом роде; в общем, задавал какие-то дурацкие вопросы, насколько она помнила. Задним числом Мария полагала, что он намеревался ее растлить, но тогда такая мысль не пришла ей в голову. Вскоре ее нашел Бобби, он услыхал ее всхлипы, а потом мать наклонилась над ней, чтобы обнять и вытереть ей слезы рукавом пальто из грубого твида, и Мария, хотя она еще долго продолжала плакать, никогда не переживала такой радости, ни до, ни после.
Подобные воспоминания и питали в Марии нежные чувства к родителям.
Проблема заключалась в том, что отец с матерью пока не ведали об успешной сдаче экзамена. Мария сама узнала об этом только сегодня от миссис Экклз. Новость наверняка их обрадует, однако ее собственная реакция наверняка причинит боль. Мария не понимала почему. Она с удовольствием отправится в будущем году в Оксфорд — место не хуже других. Опять же, она не находила ни малейшего повода предполагать, что в Оксфорде ей понравится больше, чем в школе, а Мария противилась идее радоваться и уж тем более ликовать без всякой на то причины. Так как же сообщить новость отцу и матери, не расстроив или, чего доброго, не разозлив их при этом?
В комнату забрел кот (сами видите, семья была полнее некуда). Это небольшое существо в коричневую и белую полоску звали Сефтоном, от роду ему было всего два года, но повадки и жизненная философия кота не соответствовали его возрасту. Мария искренне любила его любовью, основанной, как и полагается, на глубоком уважении. Сефтон, похоже, понял про жизнь все. Целей его существования насчитывалось немного, и все они вызывали уважение: кормиться, содержать себя в чистоте и, самое главное, спать. Мария иногда думала, что и она была бы счастлива, если бы ей позволили ограничиться этими тремя сферами деятельности. Кроме того, она не могла не восхищаться отношением Сефтона к телесным ласкам. Он с радостью принимал их от любого встречного. Совершенно незнакомому человеку стоило лишь остановиться, нагнуться и предложить ему простейшую ласку — почесать между ушами, и уже через несколько минут оба забывали обо всем на свете, поглаживая, почесывая друг друга и милуясь, словно двое юных любовников на поле для гольфа в приступе пубертатного восторга. В этом смысле Мария сильно завидовала коту. Разумеется, ей вряд ли понравилось бы, вздумай совершенно незнакомый человек гладить ее, ласкать или почесывать. Точно не понравилось бы. Честное слово. Но она завидовала той полной и беспечной уверенности, с какой Сефтон предавался приятным интимностям. Кот не сомневался, что удовольствие, получаемое им и его партнером, совершенно невинно, если, конечно, партнер не обнаруживал скотских замашек. Но до сих пор Сефтону везло. В отличие от Марии. Она — давайте не будем прятаться за деликатными недомолвками — уже вступала в физический контакт с мужчинами, точнее, с юношами; правда, лишь дважды эти контакты носили более или менее основательный характер. В описываемую пору Мария не чуждалась случайного поцелуя, или мимолетного объятия, или редкого оргазма. Но она все яснее понимала природу сексуального вожделения, включая свое собственное, она угадывала в нем симптомы куда более сильного вожделения — ужасного одиночества, порыва к самозабвению, которое, как ей рассказывали, достигалось лишь в этом особом интимном акте, совершаемом обычно взрослыми добровольно, в спальне и с задернутыми шторами. Мария была бы не прочь погладить Ронни, обняться с ним, например, на заднем сиденье автобуса и стать на мгновение одним прекрасным целым, не подозревай она, что его руки очень скоро поползут к ее груди или нырнут между ее ног, направляемые инстинктом убийцы к тем частям тела, которые парни находили столь необъяснимо заманчивыми. Да, она бы не имела ничего против мужчин и даже, возможно, ограничилась каким-нибудь одним мужчиной, если бы ей удалось найти такого, кто разделял бы ее взгляды на близость между двумя людьми. С точки зрения Марии, такая близость обладала ценностью сама по себе, независимо от того, привела она к липкому соитию или нет. Для Сефтона же подобных проблем не существовало — и не только в общении с мужчинами или женщинами, но и с другими представителями кошачьей породы, ибо его предусмотрительно кастрировали в раннем возрасте.
Имелась еще и третья причина, по которой Мария завидовала Сефтону. Она заключалась в том, что никто и никогда не ждал от кота проявлений мало-мальской заинтересованности либо удовлетворения от поступков других. Он был волен демонстрировать невиданное и абсолютно законное равнодушие. Наблюдение за котом придавало Марии сил. Сефтон, не стесняясь, плевал на благополучие семьи, покуда оно впрямую не затрагивало его собственного. Он занимался исключительно собой и одновременно был напрочь лишен эгоизма — состояние, как уже в те годы с великой печалью сознавала Мария, для нее недостижимое. Тем не менее Сефтон оставался ее любимым наперсником. Ему она могла рассказать о своем успехе без смущения и неловкости, ибо не опасалась, что кот разволнуется. Много секретов поведала Мария Сефтону, потому что понимала: для него они ничего не значат. И не раз, прежде чем выложить новости окружающим, она сначала тренировалась на коте в надежде поднабраться у него изумительной безмятежности, с которой он выслушает ее и проигнорирует. Вот почему в каждом доме необходимо завести кота.
Мария сидела с дремлющим Сефтоном на коленях, рассказывая ему о том о сем — о прошедшем дне, о своих надеждах и страхах, желаниях, вполне умеренных, — пока не пришел с работы отец и ее не позвали ужинать. Семья ужинала на кухне. Мать разогрела четыре пирожка и подала их с картофельным пюре и кетчупом. Отец ел шумно, макая галстук в подливку, брат держался безучастно, будучи не в силах вымолвить слово от застенчивости и неловкости. Пищу в рот он отправлял размеренными движениями и маленькими порциями. Мария подождала, пока ужин не был наполовину съеден, и объявила:
— Мама, у меня новости. — Все разом положили вилки на стол. — Я сдала экзамен. На следующий год еду в Оксфорд.
А теперь вообразите короткую сцену семейного ликования; я ее описывать не стану, лучше удавиться.
Отец разразился поздравлениями, нахваливая интеллект дочери.
Мать заявила, что это чудесная новость и что Мария должна быть вне себя от счастья.
Брат по-прежнему молчал, но улыбался.
— Как же тебе повезло, доченька, — продолжала мать. — Мы с отцом были лишены такой возможности. С оксфордским образованием перед тобой все дороги открыты.
— Тебе надо много заниматься, но о развлечениях тоже не забывай, — сказал отец. — Занимайся и развлекайся, и тогда все будет в порядке.
Мать поинтересовалась, поступил ли еще кто-нибудь из школы.
— Из девочек никто. Только три мальчика. Ронни тоже приняли.
— Там будет Ронни! Как мило. Знаешь, Мария, я уверена, что этот юноша к тебе очень привязан и лучшего мужа тебе не найти, это точно.
— Девочке только семнадцать, — перебил отец, — а ты уже толкуешь о замужестве.