Смерть - гордая сестра
Шрифт:
Они не слышат огромного темного крыла, которое машет в воздухе над ними, они думают, что их мгновение длится вечно, они так сосредоточенны, что едва замечают, как спотыкаются и стареют. Они не поднимают глаз к бессмертным звездам над бессмертной ярмаркой, они глухи к непререкаемому голосу времени, звучащему в высях и не смолкающему ни на миг, какие бы люди ни жили и ни умирали. Голос времени далек и тих, и все же в нем — весь гомон миллионноязыкой жизни, время питается жизнью, но само живет над ней и отдельно от нее, неспешное и задумчивое, словно ток реки, окаймляющей ярмарку.
И вот, когда я смотрел в тот солнечный день на воздушные переплетения стального остова, зная, что эти тонкие полоски металла, эти плиты дорогого известняка, уже одевшие цоколь по фасаду и элегантной своей стройностью напоминавшие бока женщин, которые будут здесь
Потому что над и за этим стальным кружевом, над клокочущим потоком уличной жизни, над всем искрящимся круговоротом великой ярмарки вдруг с ослепительной ясностью я увидел веселое, тонкое, цветущее, полное благородной красоты лицо моей возлюбленной. Это видение как будто дало речь радости, уверенность — силе и счастью, которые я ощущал, сосредоточив в своей маленькой окружности, словно в венчике цветка, все богатство, яркость и многообразие жизни и улицы, и я почувствовал такой прилив торжества и веры, что показалось, будто я способен съесть и выпить город и овладеть землей.
И вот, пока я смотрел на фигурки строителей, которые копошились высоко в чистом небе и бойко сновали взад-вперед по балкам, — невзначай и между делом, как в страшном сне, совершилось убийство. На девятом этаже маленькая фигурка ловко подхватывала ведром раскаленные докрасна болты или заклепки, которые кидал из горна человек с клещами. Горновой на секунду прервал работу и, не выпуская клещей, отвернулся, чтобы перекинуться словом с рабочим на соседней балке. Ловивший обрадовался передышке, поставил ведро и выпрямился, с сигаретой в зубах, прикрывая ладонями огонек спички. А горновой, еще смеясь какой-то соленой шутке, не имевшей касательства к стали, обернулся к горну, выхватил клещами тускло-красную заклепку и, по-прежнему сотрясаясь от хохота, швырнул небрежно и ловко, по привычной дуге этот огненный гвоздь. Вопль его ворвался в отголоски его смеха, неся скопищу точных, непогрешимых машин внизу страшную весть о человеческой ошибке.
Вопль его был: «Боже!» — и при этом слове, так редко употребляемом для любви и милосердия, испуганный взгляд первого человека перескочил со спички на смерть, которая неслась к нему. Даже на двух метрах остававшейся ему жизни тело его успело сделать несколько движений. В полуобороте, с согнутыми, словно перед прыжком в воздух, коленями, оно опустило плечо, и большие коричневые руки напрасным, запоздалым движением потянулись к ведру. Напряженно присев, выгнув ладони в гротескной, жуткой позе мольбы и одной ногой нашаривая в пустоте опору, он встретил смерть лицом к лицу. Когда заклепка попала в него, его тело на секунду замерло в полусогнутом, нелепо напряженном положении; только нога неуклюже и жутко шарила в пространстве да клубок дыма разматывался у пояса. Потом его истрепанная одежда вспыхнула, человек слепо, с тошнотворной безучастностью ступил в пустоту и упал — факел, зажженный единым воплем.
И этот звучный вопль, пылая, обрушился с ясного неба. Мне показалось, что он заполнил собой весь мир, что вся жизнь была неподвижна и нема — кроме этого крика. Возможно, так оно и было. На стройке, по крайней мере, всякая жизнь прекратилась: там, где секунду назад грохотали клепальные машины, гремели лебедки, стучали молотки плотников, теперь была тишина и обморочная неподвижность.
Над домом тонкими черточками в голубом небе покачивались в петле стропа две балки, но все механизмы бездействовали. Сигнальщик перегнулся через ригель с протянутыми руками, все еще подавая знак машинисту. Горновой сидел верхом на балке, вцепившись в нее согнутыми руками и вытянув вперед шею в оцепенении ужаса. Тело упало, как сгусток горящей смолы, на деревянный навес над тротуаром и отскочило на улицу.
Затем иллюзия ледяной тишины, сковавшей весь мир, исчезла. Толпа, которая при всяком несчастье в городе вырастает из-под земли, словно из капель крови Медузы, уже теснилась вокруг погибшего. Несколько полицейских бранью и тумаками раздвигали уплотнявшееся кольцо, которое жутковато напоминало мясных мух в работе над мертвым или сладким. И лоснящиеся машины на мостовой, остановленные светофором, снова пришли в движение.
Была опасность более долгой остановки, затора в напиравшей сзади лаве, потому что в передовом отряде машин отдельные человеческие элементы замерли под наркозом ужаса и не могли «включиться» сразу, как следовало хорошим механизмам. Но их запустил гигант регулировщик, который стоял посреди улицы, махал огромной рукой, как цепом, и сыпал крепкими ругательствами, звучавшими особенно сочно оттого, что вылетали они из-под по-обезьяньи длинной верхней губы. И вот светофоры опять загорелись зеленым, глотка улицы оттаяла, горячие колонны машин поползли туда и сюда — армия чудовищных жуков под началом гориллы. Снова загремели клепальные молотки, высоко в синем небе повернулась стрела деррика, цепь с уравновешенным грузом стали качнулась и пошла вниз.
Тело уже внесли в дом, и полицейские бросались, как быки, на упрямую толпу. Молодая женщина, яркая, в броне городской элегантности, смотрела из окна закрытой машины, прижав к стеклу руку в перчатке, с косметическим страданием на лице. Она монотонно и сердито шептала шоферу: «Скорей! Скорей! Скорей же!» Шофер флегматично согнулся над баранкой. Он был расстроен, но не мог этого показать. Возможно, он думал: «Вот черт. Надо побыстрей ее отсюда. Что он скажет, когда узнает от нее? А я-то чем виноват? Я же не отвечаю за то, что он сделал. Думать надо было. Прямо не знаешь, что на тебя свалится. Тут ко всему надо быть готовым».
Он рискнул. Быстро и ловко обогнул три машины и под ругань шоферов выскочил в передний ряд как раз к зеленому свету. Дама с облегчением откинулась на спинку. Слава богу! Молодец Джордж. Всех обогнал: непонятно даже, как ему удалось. Прекрасно выбрался.
Я прислонился к стене. Голова кружилась, в груди было пусто. Мне показалось вдруг, что я существую только в двух измерениях: все вокруг словно вырезано из плотной бумаги, лишено толщины.
«Свет покидает небо» [4] . Да, свет вдруг покинул небо, и мир потерял сердцевину. Жизненная сила, переполнявшая мир, людей и самый воздух, исчезла. От прежнего тепла и цвета остался лишь вялый набросок, и сразу уставшие глаза смотрели на него со скукой и недоверием. Все на улице двигалось туда и сюда. Казалось, что все это плоское, двухмерное, без тела и толщины. Улица, люди, высокие узкие здания — всюду прямые линии и углы. Ни одного закругления на улице — единственным, что круглилось, был этот звучный крик.
4
Из произведения английского писателя XVI века Томаса Нэша «Мор».
И так же, как полдень погас, образ той женщины под ударом случайной и страшной смерти, выношенной миром, в котором она жила, исказился, претерпел печальное превращение.
Ибо там, где это светлое, доброе лицо только что вырабатывало для меня магическую уверенность и цельную радость, чудесный мир здоровья и жизни был взорван анонимной смертью, утоплен в анонимной крови, и я уже не мог увидеть ее лицо таким, каким видел в зените.
А вернее, гибель этого человека разворошила все черное пепелище в моем сердце, и кошмарный мир смерти-в-жизни [5] немедленно зашевелился тысячами серых теней безумия и отчаяния, и мучительно, необъяснимо, как непроницаемая тайна любви и смерти, горькая загадка этого лица водворилась среди образов смерти и сводила меня с ума своей неразрешимостью.
5
Перефразировка выражения из «Поэмы о старом моряке» английского поэта XIX века С. Т. Кольриджа.
Ибо в этом лице вместилось все сожаление и исступленная скорбь о любви, которая должна умереть, но бессмертна, о красоте, которая должна истлеть в старости, искрошиться в горстку сухой пыли, но прочнее стали и камня и безвременна, как река, — о том, что не согнулось под всем безглазым ужасом вселенной и вознеслось выше самых высоких башен, построенных людьми.
И вот тени смерти проснулись и зашевелились вокруг нее, и теперь я мог видеть ее только обеспеченной и неуязвимой под эгидой постыдной кичливой мощи, против которой бессилен любой человек, а сам я — не больше, чем взбешенное животное, и ничего другого не остается, как расшибить свою жизнь и мозг о мостовую, подобно этому человеку, свихнуться в исступленную смерть среди других безликих, безымянных атомов людской массы.