Смерть в середине лета
Шрифт:
Молодой человек был долговяз, и его голова торчала над публикой в фойе. Вот он остановился поболтать с какой-то женщиной - виделся лишь верх ее прически, - и Томоко увидела его смеющийся профиль и свесившуюся на лоб прядь волос.
Она ощутила укол ревности. Неужели ей на самом деле хотелось услышать от незнакомца не выражения сочувствия, а какие-то совсем иные слова? Добродетельная душа Томоко содрогнулась при этой мысли. Да нет, такого просто не может быть. Она вполне довольна собственным мужем!
– Хочешь пить?
– спросил подошедший Масару (он тоже встретил кого-то из своих знакомых).
– Вон оранжад продают.
Напротив люди потягивали через соломинки оранжевую
Посещение концертного зала стало своего рода рубежом. Теперь Томоко охватила неудержимая жажда удовольствий. В потребности искать развлечения был даже какой-то привкус мстительности.
Впрочем, к супружеской измене Томоко не тянуло, она всюду ходила только с мужем и сама этого желала.
Совесть ее была неспокойна, мысли об умерших все время витали где-то рядом. Бывало, вернется она домой поздно после приятно проведенного вечера, посмотрит на спящего Кацуо, которого уложила горничная, и сразу вспомнит еще два сонных личика. И начнутся самотерзания и угрызения. Можно было подумать, что Томоко так безудержно предается удовольствиям с одной-единственной целью - вызвать эти приступы раскаяния.
Масару нередко приходилось по делам фирмы приглашать иностранных гостей в ресторан. Теперь Томоко снова, как в прежние времена, стала сопровождать мужа на эти банкеты. Она с такой тщательностью выполняла свои светские обязанности, так старательно играла роль веселой хозяйки, что пленяла гостей жизнерадостностью еще больше, чем в старые времена.
– Ты прямо чудеса творишь, - удивлялся Масару.
– Оказывается, секрет светского общении - заранее настроить себя на то, что это спектакль, - объясняла ему Томоко.
– Когда я на самом деле получала удовольствие от всего этого, казалось, что я вареная какая-то, правда?
Выходные посвящались Кацуо: вся семья отправлялась гулять - то в зоопарк, то за город. Родители не могли не понимать, что ребенок, с которым так носятся, непременно вырастет избалованным и капризным, но закрывали глаза на эту опасность; они пожертвовали бы чем угодно, только бы он был жив и здоров. Все педагогические премудрости казались им полной ерундой.
Внезапная страсть жены менять наряды начинала внушать Масару тревогу, он надеялся, что Томоко увлечется каким-нибудь более безобидным занятием. Но это было совершенно не в ее характере - ей претила сама мысль о том, что можно всерьез чем-то заинтересоваться и забыть о своем горе. Погоня за удовольствиями - другое дело, ею нельзя увлечься по-настоящему, наступает пресыщение.
Томоко посещала новые выставки и спектакли, но ничто не привлекало ее внимания. Если Масару не мог ее сопровождать, она брала с собой бывших школьных подруг, тех, у кого много свободного времени. Одна из ее приятельниц сходила с ума по исполнительнице мужских партий в женском оперном театре. "Какая глупость", - думала Томоко, выслушивая в ресторане излияния своей знакомой.
Та осыпала певицу подарками. Рассказывала она об этом, в общем-то, невинном увлечении таинственным шепотом.
Один раз Томоко побывала даже за кулисами. Певица, одетая в белый фрак, сидела, небрежно развалясь на дзабутонах5. На стене уборной были развешены какие-то испанские одеяния, в которых ей предстояло выходить на сцену во втором и третьем актах, а у двери толпились поклонницы знаменитости. Они все словно воды в рот набрали и только жадными глазами, затаив дыхание, следили
Томоко вообще не любила женскую оперу, потому что большинство актрис и слушательниц составляли старые девы. Правда, были и исключения из общего правила, вроде ее приятельницы. Но уж актрисы-то, во всяком случае, почти все были девицами.
Например, вот эта, нарядившаяся в белый мужской фрак. Ничего она от жизни хорошего не видела, зато и лишиться ничего не могла. Певица смотрелась в зеркало, водила по губам помадой, зажатой в тонких пальцах, старалась прикинуться мужчиной как можно убедительней. Видимо, она представляла себе мужчину точно так же, как ее стародевическая аудитория, и в этом было нечто большее, чем фантазирование; в этом чувствовалась работа коллективного воображения, то, что в рекламных буклетах называется "мечтой".
Томоко больше не раздражало то сложное сочетание пережитого опыта и мечтаний, из которого состоит человеческая жизнь. Она вовсе не отказалась от мечты как таковой. Наоборот, владевшие ею грезы были определеннее и сильнее тех, что рисовались старым девам. Пожалуй, даже романтичнее. "Из твоего тела выходит ребенок, а потом этого ребенка ты теряешь навсегда. Что может быть величественней и несокрушимей?
– думала Томоко.
– Они тут и понять-то такое не в состоянии".
И вдруг Томоко захотелось снова родить ребенка. Почему-то именно девочку. Правда, она вовсе не беременна... Ах, как было забавно сажать маленькую Кэйко перед зеркалом и смотреть, как она мажет личико косметикой! Девочки, даже самые крошечные, обожают возиться с пудрой и помадой - так едва родившийся котенок уже охотно лакает сливки. Кэйко, подражая матери, поджимала ротик, водила по нему помадой, а потом с удовольствием облизывала накрашенные губы. "Нисколечко не вкусно", - заявляла она при этом. Еще Кэйко запомнила слово "лосьон" и однажды, когда воспитательница в яслях показала детям пион и спросила: "Ну, кто знает, как называется этот цветок?" - Кэйко радостно выпалила: "Он называется лосьон!.." А еще был случай, когда воспитательница нарисовала на доске кото6 и тоже спросила, что это такое. Немного подумав, Кэйко ответила: "Я знаю, это коридор!.." Еще дочка обожала запоминать названия песен, хотя у нее и не всегда это получалось. Однажды, вернувшись от дяди, бывшего моряка, она похвасталась матери: "Мама, а я выучила "Зажжем лампаду за отчизну", "В море, в море за тунцом" и еще "В борделе светится окошко"! Вдруг Томоко стало страшно: а что, если девочка, которая еще не родилась, тоже когда-нибудь останется лишь в воспоминаниях матери? Нет, рано ей рожать ребенка; сейчас все силы уходят на то, чтобы просто продолжать существовать. Так, наверное, и будет до тех пор, пока горе не начнет забываться...
Приятельница потянула Томоко за рукав. Все кругом зашевелились певице пора было на сцену.
Томоко и ее подруга вышли в коридор, чтобы вернуться в зрительный зал, но немного запоздали: их подхватила и завертела стайка полуголых танцовщиц из кордебалета; они потеряли друг друга из виду. Нахлынувший волной запах пудры, доносящийся со всех сторон шелест шелковых юбок показались Томоко символом сумбура и кутерьмы, именуемых "развлечениями и удовольствиями". Болтая между собой на осакском диалекте, танцовщицы снежной лавиной пронеслись по коридору к выходу на сцену. Томоко бросилась в глаза штопка на шелковом трико одной из балерин. Заштопано было так аккуратно, что Томоко, во всем любящая основательность, поневоле умилилась. Ей вспомнилась Ясуэ. Она играла в семье роль сноски, примечания: что-то объясняла самим фактом своего существования, раскрывала труднодоступную загадку, которой является счастливое семейство.