Смерть в Венеции и другие новеллы
Шрифт:
По залу прошло движение, все невольно переглянулись, когда музыканты отложили свои инструменты и господин Лейтнер, до сих пор молча стоявший у одной из дверей, сжимая полными губами сигарету, сел вместе с Амрой Якоби за рояль, установленный в центре перед занавесом.
Лицо его раскраснелось, он нервно перелистывал написанные от руки ноты, Амра же, наоборот, несколько бледная, опершись рукой о спинку стула, бросала настороженные взгляды в публику. Но вот раздался резкий звонок, и все вытянули шеи. Господин Лейтнер и Амра сыграли несколько тактов, занавес поднялся, на сцену вышла Луизхен…
Замешательство охватило ряды зрителей, когда перед
Не исходил ли от этой жалкой фигуры больше чем когда-либо холод страдания, который убивал всякую непосредственную веселость и неотвратимым гнетом мучительного беспокойства ложился на собравшееся общество? Одинаковый ужас светился в глубине бесчисленных глаз, устремленных на эту картину, — те двое у рояля и супруг на подмостках.
Безмолвный, неслыханный скандал длился по меньшей мере пять нескончаемо долгих минут.
А затем наступил момент, которого никто из присутствующих не забудет до конца дней своих. Давайте же представим себе, что произошло в этот краткий, страшный и напряженный отрезок времени»
Многим известны забавные куплеты, под названием «Луизхен», и, возможно, памятны строчки:
Ах, танцевать и вальс и польку Здесь не умели до меня, Вот я, Луизхен из народа, И всех мужчин свожу с ума… —нескладные, легкомысленные стишки, рефрен двух довольно длинных строф.
Правда, Альфред Лейтнер, сочинивший новую музыку на эти слова, опять блеснул манерой, обескураживающей слушателей неожиданным введением в вульгарную, забавно-непритязательную мелодию мастерских пассажей подлинной музыки, и создал настоящий шедевр.
Мелодия первых тактов в до-диез мажоре звучала довольно красиво и совершенно банально. К началу же рефрена темп оживился, появились диссонансы, в которых все чаще звучало си, что позволяло ожидать перехода к фа-диез. Нестройные аккорды усложнялись вплоть до слов «до меня», а после «вот я», доводящего напряжение первой части до предела, должна была последовать развязка в фа-диез. Вместо того произошло нечто совершенно поразительное. Внезапным, неожиданным аккордом, подсказанным почти гениальной идеей, тональность резко переходила в фа мажор, и здесь вступление голоса при использовании обеих педалей на втором протяжном слоге слова «Луизхен» производило необыкновенное, поистине неслыханное впечатление!
Это было нечто великолепное, сногсшибательное,
При аккорде в до мажоре адвокат Якоби перестал танцевать. Он застыл, застыл посреди сцены с поднятыми вверх указательными пальцами — один повыше, другой пониже, — звук «и» из слова «Луизхен» застрял у него в горле, он замолчал, — почти одновременно резко оборвался аккомпанемент, и это выставленное на посмеяние отвратительное чудовище там, наверху, по-звериному нагнув голову, воспаленными глазами уставилось прямо перед собой. Он бессмысленно смотрел в нарядный, светлый, переполненный зал, в котором, словно испарения всех этих людей, почти осязаемо сгущалась атмосфера скандала. Смотрел на задранные кверху, надменные, ярко освещенные лица, на сотни глаз, с одинаковым выражением полной осведомленности устремленных на мужчину и женщину внизу перед ним и на него самого.
В полной тишине, не нарушаемой ни единым звуком, он медленно, с выражением тревоги переводил страшный взгляд своих все расширявшихся глаз с этой пары на публику и с публики на эту пару. Он все понял, кровь прилила к его лицу — оно стало красным, как шелк платья, — тотчас же отлила, так что краска сменилась восковой бледностью, и толстяк рухнул на затрещавшие доски.
Мгновение царила тишина, затем послышались крики, все заволновались, несколько сохранивших присутствие духа мужчин, среди них молодой врач, прыгнули из оркестра на сцену, занавес опустили.
Амра Якоби и Альфред Лейтнер все еще сидели у рояля, отвернувшись друг от друга. Он, опустив голову, казалось, продолжал вслушиваться в переход к фа мажору, она, неспособная птичьим своим мозгом так быстро охватить происшедшее, пустыми глазами смотрела на публику.
Молодой врач, невысокого роста еврей с серьезным лицом и черной острой бородкой, тотчас же вновь появился в зале. Мужчинам, окружившим его в дверях, он сказал, пожимая плечами:
— Конец.
Тонио Крёгер
Зимнее солнце, стоявшее над тесным старым городом, за слоем облаков казалось лишь молочно-белым, блеклым сиянием. В узеньких улочках меж домов с островерхими крышами было сыро и ветрено; время от времени с неба сыпалось нечто вроде мягкого града – не лед и не снег.
В школе кончились занятия. На мощеный двор и через решетчатые ворота на улицу ватагами выбегали освобожденные узники, чтоб тотчас же разбрестись кто куда. Школьники постарше левой рукой степенно прижимали к плечу сумки с книгами, а правой – выгребали против ветра, спеша к обеду. Мелкота бежала веселой рысцою, так что снеговая каша брызгами разлеталась во все стороны, а школьные пожитки тарахтели в ранцах из тюленьей кожи. Впрочем, все мальчики, независимо от возраста, с почтением во взоре снимали фуражки перед Вотановой шляпой и Юпитеровой бородой размеренно шагавшего старшего учителя…
– Ну, скоро ты, Ганс? – спросил заждавшийся на улице Токио Крёгер и, улыбаясь, двинулся навстречу другу, который выходил из ворот и, увлеченный разговором с товарищами, совсем уж было собрался уйти с ними…
– А что? – спросил тот, взглянув на Тонио. – Ах да! Ну, ладно, пройдемся немного.
Тонио не отвечал, глаза его стали грустными. Неужто же Ганс позабыл и только сейчас вспомнил, что они уговаривались сегодня часок-другой погулять вдвоем? А он-то весь день радовался этому уговору!