Смертная чаша
Шрифт:
Священник густо покраснел.
Откуда б ей знать? Мать померла, когда Дуня еще маленькой девочкой была, отец о том и не думал с нею беседовать, Федя робок, Кудеярка смешлив, а сестер у ней нету…
Священник молчал какое-то время, потом, не рассмотрев в глазах Дуни ничего, помимо любопытства и непонимания, попытался объяснить: «Раба Божия Евдокея… видала ль ты кобеляку на улице?» – «Видала, батюшка!» – «А что у него меж задних лап висит, тож видала?» – «Видала, отче!» – «Ну, такое у всех мужчин есть, оно-то и называется тайным удом». Тут Дуня представила всё до конца:
А представив, тотчас обмерла и наземь упала.
Ужас какой! Быть тому невозможно!
И вот ныне лежит она, взрослая девица, на брачном ложе своем, готовясь встретить мужа, на ней тонкая сорочка с вышивкою, а чуть погодя вовсе ничего не останется, наутро же быть ей настоящей мужнею женой, а девкой больше не быть… в голове же одна мысль: посмотрит она сегодня первый раз на тайную мужскую срамоту, и душа ее погибнет. Надо бы как-то изловчиться… и не смотреть.
Вон муж стоит, стягивает с себя объяринную ферязь, вышитую серебряным узорцем да с золотыми кисточками на петельках – заглядение, а не муж! И уж он целовал ее за свадебным столом, за руку не един раз брал, инако ее касался и даже разговаривал с нею добрыми словесами. Совсем почти не страшен стал. Лицо там и сям порезано, губа расс'eчена, ухо разрублено, око, как у лешака, книзу оттянуто, а целовать принялся – сладостно! Не спешила отрываться от него Дуня… Вроде и страсть Господня – на резаное чело смотреть, и стыд целоваться – при людях-то! Ан нет, яко птичка затрепетала от рук его и от уст… Но теперь другое дело.
Теперь-то он совсем поди, разденется, и… и… там всё видно будет!
И что еще с нею сотворит! Вот подругу Панечку муж лупит. Сильно лупит! А вдруг и ее собственный муж разденется, весь голый будет, да накинется, да как станет ее бить… А он здоровый какой! И голый будет…
Страшно!
Это же грех большой: бить родного, лаять его или клясть, да хотя бы и попросту на него гневаться! Нет, она его пристыдит, и он не станет. Или священнику на него пожалуется, и священник ему воспретит.
Тут Дуня сообразила: «А ну как колотить станет безгневно, страстям не поддаваясь? Раз нет разжжения страстей, значит, и греха нет. А больно же!»
Как же ей здесь с ним быть? Не возмогнет она здесь с ним быть!
Дуня принялась тихонечко молиться. Всё больше Пречистой, да еще чуть-чуть своей святой – мученице Евдокеи, за Христа кончину принявшей.
Хворостинин тем временем снял с себя все облачения, помимо одной только длинной рубашки, и сел на ложе. Дуня метнулась было сапоги с него снять, да видит – оплошала: сняты уж сапоги-то! Ахти, промашка вышла.
А муж треплет ей волосы, яко псов добрые хозяева треплют, и говорит ласкательно:
– Лежи, Дуня. Сего не надо.
Рубашку же не снимает. Гляди туда, не гляди, а ничего не увидишь.
– Ложись-ка, – говорит, – рядышком. Лицом ко мне.
Не бьет! И вроде пока не собирается бить…
Она покорно ложится, как велено.
– Не бойся, Дунюшка. Ничего худого я тебе не сделаю. Полежи тихо, попривыкни ко мне.
Хорошо говорит. Покоит ее.
Дуне становится чуть легче, но совсем на
А Хворостинин принимается поглаживать ее. По плечу, по волосам, по щеке, по шее…
Оой.
Тут она что-то почувствовала, правда, не разбери-пойми что.
– Возьми меня за руку. Сама.
Дуня стиснула ему пальцы. Вот же чудо чудесное: мужа страшишься, а за его же руку цепляешься, чтобы бояться помене! Рука твердая, рука надежная, яко причал для лодочки…
Не злой!
– Поцелуй теперь меня. В щеку.
Она послушно прикоснулась губами к его щеке.
– А теперь не в щеку.
Дуня зажмурила глаза, потянулась к нему. Нет, так не надобно. Муж ведь, не кто-то. Да и промахнуться можно…
Открыла очи, а он уже вот тут, совсем рядом. Уста в вершке от уст. И страха поубавилось.
Она сжала мужнину ладонь еще сильнее и легонько тронула его губы своими.
Во дверь брачного покоя негромко стукнули. Раз, другой. Родня интересуется, прежде всего братья мужнины – целых трое!
– Здорова невеста! Ничего лихого! – крикнул Хворостинин, не вставая с ложа.
Дуня порадовалась: раз дверь не открыл, значит, по обычаю, знак дает: всем доволен. Ею, красавицей-женой, муж доволен!
За дверью послышалось невнятное шебуршание, бряканье, приглушенные говорки. Любопытно им, как и что.
Хворостинин крякнул с досадою. А потом соскочил с ложа, сделал три шага да в самую дверь рыкнул:
– А ну, ступайте вон! Корма нам не надо, не голодны!
Имеет родня полное право и подкормить молодоженов, и ободрить, если какое-нито шевеление у них не заладилось. Ну и поохальничать, коли молодой душою слабоват… А муж на то свое право имеет: пустить или не пустить. Вот и показывает ныне: не суйтесь, не маленький!
– Гостинчики… – донеслось с той стороны неуверенное.
– У двери сложите! Утром подарки погляжу! Всё!
Еще какое-то, прости, Господи, бульканье, шепотки.
– На хрен пошли! Вот я вам, упыри! – взревел Хворостинин.
Хихикают. О, затопотали-затопотали… приступки заскрипели… вниз уходят, дальше бражничать. Слава тебе, Царица Небесная! Избавила.
Возвращается к ней, обнимает за плечо, смотрит нежно. И… жалко, что не поцеловались. Сбилась она? Нет. Вовсе не сбилась. Вот сейчас они с мужем все-таки как следует поцелуются. Вот сейчас. Вот сейчас…
Вдруг ей приходит в голову самая неподходящая мысль: «Отчего же он по сию пору не разделся? Показывать не хочет? Не в порядке что-то там у него? Или ее жалеет? Думает, чай, еще испужается, дуреха-то!»
А она не дура! Вовсе не дура!
Сможет она посмотреть, ничего, как-нибудь справится!
Отчего ж он так низко ее ставит? За маленькую девочку держит!
– Отчего за малую меня держишь?
– Что? – изумляется он.
– А вот и то. Почему рубаху не сымаешь?
Хворостинин замялся.