«Смертное поле». «Окопная правда» Великой Отечественной
Шрифт:
— X… вам, а не Сталинград!
И были как пьяные. Хотя откуда водка? Ее подвозили лишь ночью. И я уже увереннее бил по высунувшимся рожам или вспышкам выстрелов из своего карабина и матерился не хуже взрослых мужиков. А спустя час мы выгребали лопатами и скидывали в воронку куски (останки — простите, ребята!) наших товарищей, разорванных снарядом.
Ночью, выпив водки вчетвером — двое бойцов-старичков, Петро и я, — поползли сводить счеты к ближайшему пулемету, уже погубившему не один десяток ребят. На полпути, под пулями, освещенные ракетами, опомнились, поняли, что не переползем лысый участок площади
— Ну, что, мужиком стал? — с усмешкой спрашивают парня, которого познакомили с женщиной, и он впервые испытал близость.
В октябре сорок второго года, в свои восемнадцать лет, я не знал женщин. Но мальчишеское ушло из меня вместе со смертельной переправой через Волгу и всем тем, что я увидел в сталинградских окопах. Слишком много неожиданного и страшного свалилось на меня. Я узнал, что снаряд, угодивший в переполненную баржу, которую тянул наш пароходик, убил в одну секунду шестьдесят человек и много покалечил. Что сумасшедший боец действительно остался один из роты, и его вскоре застрелил немецкий снайпер, когда он метался по траншее.
Я видел, что ночь никогда не смыкается над Волгой напротив сражающегося города. Бесчисленные ракеты, светящиеся снаряды и бомбы, вспышки взрывов, горящие озера топлива из разбитых судов. Даже когда на две-три минуты неожиданно наступала темнота, Волга на многие километры светилась огнями. Это горели плывущие вниз обломки деревянных пароходиков и баркасов или просмоленные остовы тех же судов, наткнувшиеся на мель. Сколько тысяч людей они везли, и сколько погибло, потонуло в черной октябрьской воде.
Мое участие в боевых действиях за Сталинград, которое позже назовут Великой битвой на Волге, длилось четверо суток. Успел выпустить по немцам сотни две патронов, кажется, убил или ранил фрица, за что меня похвалил взводный, участвовал в ночной вылазке с метанием гранат, а вечером четвертого дня попал под взрыв мины. Шарахнуло так, что сознание потерял сразу.
Очнулся на отмели, под откосом, накрытый чьей-то шинелью. Все тело жгло и пульсировало болью. Я понял, что умираю, и стал звать санитара. Из груди вырвалось невнятное шипение, но санитарка меня услышала и, догадавшись, что я хочу спросить, ответила привычно и устало, стараясь придать голосу бодрость:
— Все хорошо. Сейчас тебя переправим. В госпитале быстро на ноги поставят.
— Грудь жжет… шибко…
— Скоро, скоро, — утешала санитарка, не разобрав мое шипение.
Потом я то терял сознание, то снова приходил в себя. В голове все мутилось, боль прошла. Наверное, сделали укол. Переправу не помню.
Когда снова очнулся, меня раздевали и клали голого по пояс на очень холодный стол в большой палатке. Операцию делали под наркозом. Три осколка попали в правую руку, между локтем и плечом, перебили кость. Четвертый — вырвал клок мяса из подмышки. В общем, не смертельно.
Месяца полтора я пролежал в госпитале в Ленинске. Есть такой городок на Ахтубе. Раны гноились, и мне сделали еще одну операцию. Потом перевели в село Царев, в другой госпиталь. Здесь мы жили в жарко натопленных избах, человек по десять в доме. Я уже считался выздоравливающим. Гипс сняли, но на перевязки ходил каждый день. Врачи объяснили, что осколки занесли в раны инфекцию: мелкие клочки шинели, нитки от рубашки и просто всякую грязь, поэтому раны еще гноятся, но дело идет на поправку.
В Царево я неожиданно встретил Пашку Стороженко. Был яркий морозный день. Обнялись и хлопали друг друга по спине. Пашку ранило через два дня после меня. Пуля насквозь пробила ему плечо, задев ключицу, и вышла из лопатки. Он тоже считался тяжело раненным, но рана затянулась, и его готовили к выписке.
— Студент жив? — спросил я.
— Был жив. Из пулемета лихо наяривал. Ротный обещал его к «Отваге» представить.
— А Зенитчик? Который по самолетам стрелять грозился?
— Нет уже давно Зенитчика. В блиндаже бомбой завалило. Их там человек десять сидело. По кускам вытаскивали, а некоторых не откопали.
Я вздохнул. Мне было жалко товарища, но радость, что сам выжил в такой заварухе, пересиливала остальные чувства. Кажется, то же самое испытывал Сторожок. Поговорили о своих ранах. Пашка мне позавидовал:
— Тебе еще недели три как минимум лежать. А если придуришься, то и до весны дотянешь.
— Чего я буду придуряться. Слыхал, как наши немцев под Сталинградом бьют. Хочу тоже успеть.
— Куда? На тот свет? — осадил меня Пашка. — Лежи, пока не вытолкали. Думаешь, наступление — мед? Там еще больше людей гробится. А меня на той неделе выписывают. Залежался, говорят, ты у нас. Правда, есть у меня мыслишка. Схлестнулся тут с одной сестричкой. Не хочет отпускать. Глядишь, поможет.
Мы договорились встретиться вечером. Я шел к себе, и меня одолевали противоречивые чувства. Конечно, пережив Сталинград, мало кто рвался опять в это пекло. В госпитале лучше. Но многие выписывались, зная, что снова окажутся на правом берегу, и не ныли. Не то чтобы добровольно рвались опять на передовую, а просто подходил срок, врачи включали их в список вылечившихся, и они собирали вещички, не выискивая всяких хитростей, чтобы остаться подольше в тылу. Даже обещали со злостью: «Ну, теперь этих гадов добьем! Заплатят за все».
А Пашка… ведь у него и невеста, которая хотела ему отдаться, провожая на фронт. Нет, я не осуждал, что Сторожок нашел себе подружку. Это была любимая тема наших разговоров по вечерам. Кое-кто ходил к местным женщинам, и я им завидовал. Смелости завести с кем-то знакомство у меня не хватало. Мне очень нравилась наша медсестра Любочка, стройная, в туго подпоясанном халатике. Но я даже взглянуть на нее лишний раз не смел. В палате ничего не скроешь. Надо мной подсмеивались.
— Ладно, не переживай, — сказал мне как-то вечером сержант-минометчик с медалью «За отвагу». — Собирайся, пойдем вечером со мной. Я тебя с одной эвакуированной познакомлю. Она сейчас свободная. Девке двадцать лет. В соку!