Смотри на Арлекинов !
Шрифт:
Меблированная квартира, в конце концов снятая нами в верхнем этаже справного дома (номер 10 по Буффало-стрит), привлекла меня исключительно удобным кабинетом с обширным книжным шкапом, полным трудов по американской премудрости, включая и энциклопедию в двадцать томов. Аннетт предпочла бы одну из дачеобразных построек, также предъявленных нам Администрацией, но сдалась, когда я указал ей, что все, имеющее летом вид затейливый и уютный, неизменно оказывается промозглым и жутковатым во весь остальной год.
Эмоциональное здоровье Аннетт причиняло мне беспокойство: ее грациозная шея, казалось, еще истоньшилась и вытянулась. Выражение кроткой печали ссудило новой, непрошеной красотой ее Боттичеллиевое лицо: очерк впадин под скулами все чаще подчеркивался новой привычкой втягивать щеки в минуты раздумий и колебаний. В нечастые теперь мгновения любви все ее хладные лепестки оставались закрыты. Ее рассеянность становилась опасной: ночные бродячие кошки проведали, что то же оплошное божество, которое не затворяет кухонного окна, оставляет раскрытой и дверь холодильника;
Теперь под моими беспокойными плесницами нас дожидается ангел. Роковое отчаяние обуревало мою бедную Аннетт, когда она пыталась совладать со сложностями американского быта. Наша домовладелица, занимавшая первый этаж, управилась с ее затруднениями вмиг. К ней приходили стряпать и прибирать две восхитительно вилявшие попками бермудские студентки в национальных костюмах (фланелевые шорты и расстегнутые до середины рубашки), почти близняшки на вид, бравшие в Квирне знаменитый «гостиничный» курс, и она предложила поделиться их услугами с нами.
– Она сущий ангел, – поведала мне Аннетт на своем трогательно нарочитом английском.
Я узнал в этой женщине доцента русского отделения, – меня познакомили с ней в одном из кирпичных домов кампуса, когда глава этого на удивление безотрадного отделения, смирный и слабоглазый старик Нотебоке, пригласил меня посетить занятия группы повышенной сложности («Мы говорим по-русски. Вы говорите? Поговоримте тогда…» – и прочая жуть в том же роде). Счастье, что в Квирне мне совсем не приходилось иметь дела с русской грамматикой, – за тем исключением, что жена, спасаясь от иссушающей скуки, от случая к случаю подряжалась помогать, под руководством миссис Ленгли, начинающим.
Нинель Ильинишна Ленгли, лицо перемещенное (и не в одном отношении), не так давно разошлась с мужем, «великим» Ленгли, автором «Марксистской истории Америки», священной книги (ныне не издаваемой) целого поколения болванов. Мне неведомы причины их разрыва (после целого года «американского секса», как она сообщила Аннетт, передавшей мне эти сведения тоном идиотского соболезнования), но я имел случай узнать и невзлюбить профессора Ленгли – на официальном обеде в канун его отбытия в Оксфорд. Он мне не понравился тем, что посмел усомниться в разумности моего способа преподавания «Улисса», – в чисто текстуальном освещении, без органических аллегорий, псевдогреческой мифологии и прочей чуши; с другой стороны, его «марксизм» оказался симпатично-комичным и очень умеренным (может быть, слишком умеренным на вкус супруги) в сравнении с общим невежественным обожанием Советской России, практикуемым американскими интеллектуалами. Помню внезапную тишь, вороватый обмен скептическими гримасами, когда на приеме, устроенном в мою честь самым видным из членов нашего английского отделения, я охарактеризовал большевистское государство как обывательское в минуты передышки и скотское в действии; соревнующееся в прожорливой хватке – на международной арене – с самкой богомола; выпестовавшее в своей литературе посредственность, сперва сохранив несколько талантов, уцелевших от прежних времен, а после вымарав их собственной их кровью. Один из профессоров, левый моралист и ревностный стенописец (в тот год он экспериментировал с автомобильными красками), вышел вон из дверей. Впрочем, назавтра он прислал мне действительно великолепное письмо с извинениями в ненатуральную величину, в котором говорилось, что он не способен всерьез сердиться на автора «Esmeralda and Her Parandrus» (1941), книги, которая, несмотря на «разномастность слога и барочную образность», остается шедевром, «задевшим такие струны личной горечи, о трепете коих в нем, идейном художнике, он не мог и помыслить». Рецензенты моих книг дули в ту же дуду, для порядка журя меня за недооценку «величия» Ленина и тут же рассыпая хвалы такого рода, что ими в конечном счете удалось пронять и меня, презрительного и строгого автора, чья подготовительная работа в Париже так и осталась неоцененной. Даже президент Квирна, опасливо симпатизировавший модным «советчикам», принял, по сути, мою сторону: посетив нас, он говорил (пока Нинель, навострив уши, всползала на наш этаж), как он горд и т. д., что он нашел мою «последнюю (?) книгу весьма интересной», хоть и не может не сожалеть о моем обыкновении при всякой возможности хулить во время занятий «нашего великого союзника». Я ответил, смеясь, что эта хула покажется детскими ласками в сравненье с публичной лекцией о «Тракторе в советской литературе», которую я намереваюсь прочесть под конец семестра. Он тоже засмеялся и спросил у Аннетт, каково ей живется с гением (она лишь пожала ладными плечиками). Все это было tr`es am'ericain [88] и растопило целое предсердие в моем заледенелом сердце.
88
Весьма по-американски (фр.).
Но вернемся к доброй Нинели.
При рождении (в 1902-м) ее окрестили Нонной, а двадцатью годами позже переименовали в Нинель (или Нинеллу) – по ходатайству отца, Героя труда и низкопоклонства. По-английски она так и писалась – Ninella, но друзья звали ее Нинетт или Нелли, точно так же (любила указывать Нонна), как крестное имя моей жены – Анна – преобразовалось в Аннетт, или Нетти.
Нинелла Ленгли была приземистым, крепко скроенным существом с лицом румяным и рдяным (два эти тона распределялись неровно), с короткими волосами, выкрашенными в тещину рыжину, с карими глазками, бывшими еще безумней моих, с тоненькими губами, толстым русским носом и тремя-четырьмя волосками на подбородке. Прежде чем молодой читатель обратится лицом к Лесбосу, хочу оговориться, что, насколько мне удалось проведать (а разведчик я бесподобный), ничего сексуального не было в ее смешной и беспредельной привязанности к моей жене. Я не обзавелся еще белой «Пустынной Рысью», до лицезренья которой Аннетт не дожила, так что именно Нинелла возила ее за покупками в полуразрушенном рыдване; а той порой изворотливый постоялец, приберегая экземпляры своих романов, подписывал благодарным близняшкам старые детективы в бумажных обложках и неудобочитаемые брошюры из собрания Ленгли, хранившегося на чердаке, чье слуховое окно послушно присматривало за дорогой, ведущей к торговому центру – и назад. Именно Нинелла следила, чтобы у ее обожаемой «Нетти» всегда было вдосталь белой вязальной шерсти. Именно Нинелла дважды на дню приглашала ее к себе на чашечку кофе либо чаю; но нашей квартиры она старательно избегала, по крайности когда мы бывали дома, под тем предлогом, что там еще смердит табаком ее мужа: я возразил однажды, что это запах моей трубки, – и в тот же день, попозже, Аннетт завела разговор о том, что мне и вправду не стоит так много курить, особенно в доме; она поддержала и другую исходившую снизу нелепую жалобу, именно, что я слишком долго и слишком допоздна расхаживаю взад-вперед прямо над челом Нинеллы. Да, – и еще третья печаль: зачем я не ставлю тома энциклопедии назад в алфавитном порядке, о чем всегда так заботился муж, ибо (говаривал он) «перемещенная книга – книга потерянная», – ни дать ни взять афоризм.
Голубушку миссис Ленгли не особенно радовала ее работа. Ей принадлежало приозерное бунгало («Сельские Розы») в тридцати милях к северу от Квирна, неподалеку от Хониуэлльского колледжа, в летней школе которого она учительствовала и с которым намеревалась вступить в еще более тесную связь, если в Квирне сохранится «реакционная» атмосфера. На самом деле единственной причиной ее недовольства была дряхлая мадам де Корчаков, прилюдно обвинившая ее в «сдобном» советском выговоре и провинциальном словаре, – спорить и с тем и с другим было бессмысленно, хоть Аннетт и твердила, что я – бессердечный буржуа, коли так говорю.
2
Первые четыре младенческих года жизни Изабель так решительно отделены в моем сознании семилетним прочерком от девичества Бел, что кажется, будто у меня было две разных дочери: одна – веселая, краснощекая малютка; другая – ее бледная и замкнутая старшая сестра.
Я запасся ушными затычками – и зря: никакого рева не прилетало из детской, чтобы помешать моей работе над новой книгой – «Dr Olga Repnin», история выдуманной русской профессорши в Америке, – которой предстояло после докучной поры печатанья выпусками, влекущей бесконечную вычитку опечаток, выйти у Лоджа в 1946-м, в том самом году, что Аннетт ушла от меня, и быть объявленной «смесью юмора и гуманизма» падкими на аллитерации рецензентами, блаженно не ведавшими, что я преподнесу им лет пятнадцать спустя для оторопелой услады.
Я наслаждался, наблюдая за Аннетт, снимавшей в саду меня и малютку на цветную пленку. Мне нравилось катить коляску с зачарованной Изабель по лиственничным и буковым рощам вдоль порожистой квирнской речушки, где каждая петелька света, каждый глазок тени сопровождались, или так мне казалось, радостным одобреньем дитяти. Я согласился даже провести большую часть лета 1945 года в «Сельских Розах». Там, в один из дней, когда я возвращался с миссис Ленгли из ближней винной лавки или от газетного лотка, что-то сказанное ею, некая интонация или жест вызвали во мне мимолетную дрожь, ужасное подозрение, что жалкое это создание с самого начала влюбилось не в мою жену, а в меня.
Мучительная нежность, всегда испытываемая мною к Аннетт, переняла новую остроту от моего чувства к нашей малышке (я «трясся» над ней, как выражалась на своем вульгарном русском Нинелла, сетуя, что это может дурно сказаться на ребенке, даже если «вычесть наигрыш»). Такова была человеческая сторона нашего брака. Постельная вовсе сошла на нет.
После возвращения Аннетт из родовспомогательного приюта отголоски ее страданий, отзывавшиеся в темнейших коридорах моего мозга, и страшные витражные окна за каждым их поворотом – остаточный образ израненного устьица – долгое время угнетали меня, напрочь лишая силы. Когда все во мне зажило и вожделение к ее бледным красам возгорелось вновь, мощь и неистовство его положили конец отважным и по существу своему бесплодным усилиям, посредством которых она пыталась снова установить между нами род любовной гармонии, ни на йоту не уклоняясь от пуританской нормы. Теперь ей хватало злобы – жалкой девической злобы – настаивать, чтобы я повидал психиатра (рекомендованного миссис Ленгли), который научит меня думать «успокоительные» мысли в минуты неуемного наплыва крови. Я сказал, что подруга ее – попросту монстриха, а сама она – гусыня, и между нами разразилась жесточайшая за все наши годы супружеская ссора.