Смятение чувств
Шрифт:
Но самым непонятным, самым волнующим были его исчезновения. В один прекрасный день, придя на лекцию, я увидел на дверях записку, извещавшую, что лекции прерваны на два дня. У студентов это, казалось, не вызвало удивления, но я, видевший его еще вчера вечером, поспешил домой с тревожным вопросом, не заболел ли он. Мое взволнованное вторжение вызвало у его жены только сухую улыбку. "Это случается часто, - сказала она необычайно холодно, - вам это еще незнакомо". И действительно, я узнал от товарищей, что он нередко исчезал таким образом ночью, иногда только телеграммой извещая об отмене лекции. Кто-то из студентов встретил его однажды в четыре часа ночи на одной из берлинских улиц, другой встретился в ним в подъезде. Он внезапно вылетал, как пробка из бутылки, и затем возвращался, неведомо откуда.
Этот внезапный побег болезненно взволновал меня. Два дня я провел, как помешанный, не находя себе места; бессмысленными, пустыми казались мне занятия в его отсутствие; я изнывал от смутных, ревнивых подозрений, даже чувство ненависти и злобы против его замкнутости подымалось во мне временами: в ответ на мое пламенное стремление к нему он изгоняет меня из своего внутреннего мира, как нищего в стужу. Напрасно я убеждал себя, что я, мальчик, ученик,
– Я не способен создать большое произведение. С этим покончено. Только юность строит смелые воздушные замки. Теперь у меня уже нет той выдержки. Я стал - к чему скрывать?
– человеком мгновения. Большую работу я бы не вел до конца. Прежде у меня было больше сил, но они ушли. Теперь я могу только говорить: только слово иногда еще окрыляет меня, возносит меня над самим собой. Но спокойно сидеть и работать, всегда наедине с собой, с одним собой - это мне уже не удается.
Он закончил жестом отречения, который потряс меня до глубины души. Я убеждал его твердой рукой собрать воедино сокровища, которые он так щедро расточает перед нами, и воплотить их в непреходящую форму.
– Я не в силах писать, - устало повторял он, - я не могу сосредоточиться.
– Так диктуйте!
– и, увлеченный этой мыслью, .я почти умолял его.
– Диктуйте мне. Попробуйте, только начните, и - вы увидите сами - вы не оторветесь. Попробуйте, сделайте это ради меня!
Он взглянул на меня, сперва с изумлением, потом с глубоким волнением. Эта мысль, казалось, привлекла его внимание.
– Ради вас?
– повторил он.
– Вы полагаете, что это могло бы доставить кому-нибудь удовольствие, если бы я, старик, взялся за такую работу?
Я почувствовал в его словах робкую уступку. В его проясненном взгляде, еще за минуту как бы скрытом от меня за облаком, я увидел пробуждающуюся надежду.
– Вы действительно думаете, что это возможно?
– повторил он. Я почувствовал, что робкая надежда перерождается в волевое решение, и вот он встрепенулся: - Хорошо, попробуем! Молодость всегда права. Умно поступает тот, кто ей покоряется.
Мой бурный восторг, казалось, оживил его: почти с юношеским возбуждением, он быстрыми шагами ходил взад и вперед, и мы переговорили обо всем: мы условились, что каждый вечер, в десять часов, сразу же после ужина, мы будем заниматься - первое время по часу в день. И на следующий вечер мы начали.
Эти часы - как мне описать их блаженство! Весь день я ждал их. Уже после обеда предгрозовая тревога овладевала всеми моими чувствами; я весь был наполнен нетерпеливым ожиданием вечера. Тотчас после ужина мы отправлялись в его кабинет. Я садился за письменный стол, спиной к нему, а он нервными шагами ходил по комнате взад и вперед, пока в нем не устанавливался определенный ритм, - и вот прозвучала первая нота возвышенной речи. Все у этого изумительного человека превращалось в музыку: ему нужен был размах для полета мысли. Большей частью он находил его в каком-нибудь образе, смелой метафоре, ситуации, которую он, невольно возбуждаясь быстрым движением, преобразовывал в драматическое действие. Что-то величественно стихийное, что отличает всякое творчество, блистало в стремительном потоке этой импровизации: отдельные отрывки его речи напоминали ямбические строфы, другие, гремя водопадом великолепных перечислений, вызывали в памяти гомеровский список кораблей и неистовые гимны Уолта Уитмена. Впервые мне, еще не сложившемуся юноше, пришлось заглянуть в тайники творчества: я видел, как мысль, вдруг зашипев, будто колокольная медь, выливалась чистой, расплавленной, горячей из котла творческого возбуждения; как, постепенно охлаждаясь, она приобретала форму; как эта форма округлялась и раскрывалась, пока, наконец, не ударит из нее, подобно звуку колокола, мощное слово, воплощая поэтическое переживание в символы человеческого языка. Так рождался каждый абзац из ритма, каждая глава из драматически преображенной картины, а все широко задуманное сочинение, так мало напоминавшее обычную форму филологического трактата, выливалось в гимн - в гимн морю, как видимой человеческим оком, осязаемой человеческим чувством форме беспредельности, катящей свои волны в безграничную даль, вздымающейся на вершины и скрывающей глубины, казалось бы бесцельно и в то же время с какой-то скрытой закономерностью, играющей человеческими судьбами, как утлыми челнами; оно было образом моря и, как оно, отзвуком всего трагического. И катятся эти творческие волны к берегам одной единственной страны: вырастает Англия, остров, со всех сторон окруженный бурной стихией, грозно обнимающей все полосы земли, все широты земного шара. Там, в Англии, оно созидает государство. Из орбит стеклянных глаз - серых, голубых - смотрит холодный и ясный взор стихии; каждый обитатель этой страны, подобно ей, носит в себе стихию моря, как бы образуя остров. Бури и опасности воспитали здесь племя, которому присущи сильные, бурные страсти, - племя викингов, которое столетиями закаляло свои силы в разбойничьих набегах. Но мир воцарился в окруженной бушующими водами стране; они же, привыкшие к бурям, жаждут борьбы, приключений, моря, с его постоянными опасностями - и вот они создают себе жгучее напряжение в кровавой игре. Раньше всего, воздвигается арена для звериной травли и для борьбы. Медведи истекают кровью, петушиные бои дразнят животное сладострастье ужаса. Но уже вскоре развившийся дух предъявляет новые требования: ему нужно то же напряженное возбуждение, но в иных, соответствующих современности формах. И вот, из религиозных зрелищ, из церковных мистерий вновь возникает бурная игра, возврат к прежним набегам и приключениям, но уже в глубинах человеческого сердца. Здесь открывается другая беспредельность, другое море, с приливами страстей и водоворотами духа. И с новым наслаждением бросаются в это море, с его опасностями, поздние, но все еще неутомимые потомки англосаксов.
И мощно зазвучало творческое слово, когда он углубился в это варварски нечеловеческое начало. Его голос, сперва тихий, торопливый, теперь, напрягая голосовые мускулы и связки, напоминал сверкающий металлом летательный аппарат, который поднимался все выше, все свободнее; комната становилась тесна для него, его теснили отвечавшие отзвуком стены, ему нужен был простор. Я чувствовал ревущий ураган над своей головой, бушующий говор моря. Мощно гремело слово: склонившись над письменным столом, я видел себя на песках моей родины, я слышал грохочущий плеск тысячи волн и дыхание приближающегося вихря. Весь трепет, болезненно окутывающий рождение слова так же, как и рождение человека, впервые проник тогда в мою изумленную, испуганную и все же ликующую душу.
Мой учитель кончает. Я встаю, шатаясь. Жгучая усталость всей силой обрушивается на меня - усталость, непохожая на ту, которую испытывал он: он освободился от давившей его тяжести, а я впитал в себя покинувшее его напряжение и весь еще дрожал от испытанного восторга. Мы оба нуждаемся в спокойной беседе, чтобы обрести сон. Потом я еще расшифровываю стенограмму; и странно: как только знаки превращались в слова, мое дыхание, мой голос изменялись, будто в меня вселилось другое существо. И я узнал его: повторяя, я невольно скандировал речь, подражая его речи, будто он говорил во мне, а не я сам - настолько я стал его отражением, эхом его слов.
С тех пор прошло сорок лет. Но еще теперь, посреди лекции, когда моя речь увлекает меня и как бы парит вне меня, я вдруг смущаюсь от мысли, что это не я, а кто-то другой говорит моими устами. Я узнаю незабвенный голос давно ушедшего человека, который и в смерти дышит моим дыханием. Всякий раз, как я испытываю вдохновение, я знаю: я - это он; те часы запечатлелись во мне навеки. * * * Работа росла и разрасталась вокруг меня, как лес, заслоняя меня от внешнего мира; моя жизнь протекала в полумраке этого дома, среди буйно шумевших ветвей быстро выраставшего сочинения, в пленительной, согревающей близости к этому человеку. За исключением нескольких лекционных часов, которые я проводил в университете, все мое время принадлежало ему. У них я обедал и ужинал; ни днем, ни ночью не прерывалось сообщение между моей комнатой и их квартирой; у меня был ключ от их входной двери, у него ключ от моей, так что он мог во всякое время войти ко мне, не вызывая полуглухую старуху. Но чем теснее становилось наше общение, тем больше я отрывался от всякого другого общества; вместе с теплотой внутреннего круга этой жизни я должен был испытать и ледяной холод его замкнутости и отчужденности от внешнего мира. В отношении ко мне товарищей я ощущал какое-то единодушное осуждение, даже презрение: была ли это зависть, вызванная предпочтением, какое явно оказывал мне учитель, или руководили ими какие-либо другие побуждения, но они решительно исключили меня из своего круга; в семинарских занятиях они, будто сговорившись, избегали обмена мнений со мною, более того - не удостаивали меня взглядом. Даже профессора не скрывали своего нерасположения ко мне: однажды, когда я обратился за какой-то справкой к доценту по романской филологии, он иронически заметил: - Как друг профессора NN, вы должны бы это знать.
Тщетно я старался объяснить себе такое незаслуженное презрение: тот особый тон, которым со мной говорили, тот взгляд, которым на меня смотрели, лишал всякой надежды найти ключ к разгадке. Вступив в близкое общение с этой одинокой четой, я разделял с ними их одиночество.
Эта отчужденность мало меня беспокоила: внимание мое было всецело поглощено умственными интересами; но нервы не выдерживали постоянного напряжения. Нельзя безнаказанно в течение нескольких недель непрерывно предаваться умственным излишествам; кроме того, я, вероятно, слишком резко изменил свой образ жизни, слишком бурно бросился из одной крайности в другую, чтобы сохранить необходимое равновесие. В то время как в Берлине мои бесцельные блуждания разряжали мускульную энергию, приключения с женщинами разрешали всякую тревогу, - здесь тропически давившая атмосфера этого дома вызывала такое обострение всех чувств, что я, как наэлектризованный, вздрагивал, как бы от непрерывно перемещавшегося во всем теле острия. Я лишился здорового, крепкого сна, - может быть, потому, что по ночам я, ради собственного удовольствия, переписывал продиктованное вечером, сгорая нетерпением как можно скорее преподнести учителю переписанные листки; кроме того, университет предъявлял свои требования, утомляло поспешное, лихорадочное чтение; но едва ли не больше всего возбуждали меня беседы с учителем: я подвергал спартанской дисциплине каждый нерв, чтобы ни на минуту не показаться безучастным. Пренебрежение к требованиям тела не могло долго оставаться безнаказанным. Не раз со мной случались обмороки - предостерегающие признаки расшатанного здоровья. Я не придавал им значения, но гипнотическая усталость увеличивалась, всякое чувство выражалось в неумеренно резких формах, и обнаженные нервы все глубже вонзали в меня острие, лишая сна и возбуждая упорно подавляемые, смутные мысли.