Смычка
Шрифт:
Обозленный Пахом мотался из угла в угол, срыву совал в мешок нужное и ненужное, сердито выкрикивая:
— Я его, молокососа, вздрючу!.. Такую лупку дам, век будет помнить… Комсомолец… Я ему покажу комсомольством заниматься!
Тетка Арина, его жена, сидела в переднем углу и плакала, обирая слезы сухим кулаком.
— Ой, ты, мой Кузинька, зернышко ты мое, — скулила она. — Это его в Питере с пути сбили… Он смирёный у меня.
— Они все смирёные! — крикнул Пахом и поддел ногой кота. — Ежели они, черти, в деревне, при родителях,
Белоголовый паренек, младший сын Пахома, достал с божницы письмо и старательно прочел, водя пальцем и бровями.
— Как? Кто руку приложил? — подошел Пахом и наставил ухо.
— «Руку приложил небезызвестный вам комсомолец молодежи, ваш сын, Кузька Пряников», — ликующим голосом закончил Мишка.
— Ах, туды его… — тряхнул бородой Пахом и треснул Мишку по загривку.
Мишка заплакал, а мать крикнула:
— За что ты Мишку-то?!
— В задаток, — скосил на парнишку глаза Пахом. — Физиномордия его мне не поглянулась сегодня… Паскудная физиномордия… Я те пофырчу!
На другой день утром Пахом отправился пешком на полустанок. Арина вышла за околицу.
— Не шибко ты его полощи-то, — сказала она хозяину. — Дите ведь… Костей не повреди. Вожжой норови, вожжой, да за волосья. Слышь-ка, Пахом! Привези ты мне, ради Христа, какого ни на есть угодничка Христова… Богов образок. А-то святители-то наши позеленели: то ли от мух, то ли от тараканов… Лика нет, чернота одна… Поди, и молитва-то к ногам обратно валится…
— Угодничка прихвачу, ежели недорогой… Очень просто, — сказал Пахом и ходко зашагал вперед.
В Питер Пахом приехал к вечеру и едва добрался до писчебумажной фабрики, где работал по тряпичной части его Кузька, сын. Зашел в контору, оттуда в общежитие.
— Вот он здесь упомещается, их трое тут, — сказала беременная женщина, работница.
Пахом оглядел чистую, светлую комнату: на стенах портреты, на столе книги и какие-то диковинки. «Не по-нашему живет, дьяволенок», подумал он и спросил:
— А где-же он, паршивец?
— Где, в клубе.
— Это какая-такая клуба? Чем же он там займуется? Тряпки моет?
— Нет, — сказала работница. — Сегодня Октябрь, день нерабочий, а у них там вроде вечеринки, что ли. Спектакль, что ли.
— Ага, против бога? Понимаю… — Пахом вынул из мешка ременные вожжи, сунул за пазуху, сказал:
— Барахлишко я тут оставлю, а пойду поучу его принародно, подлеца. Я его оконфужу: спущу штаны, все комсомольство с обоих концов выбью. Пыль полетит.
Пахом пересек площадь и поднялся во второй этаж освещенного корпуса.
«Надо сразу же парню острастку дать», — подумал Пахом и ощупал вожжи. Сердце его закипело, он рванул дверь и вошел, нарочно громыхая сапогами и не сняв шапки. Навстречу хлынул резкий свет многочисленных огней и чей-то знакомый голос. Пахом прищурился и, сделав руку козырьком, посмотрел вперед, на возвышение.
— Товарищи! Я обрываю… — вдруг прокричал говоривший. — Товарищи!.. Вот мой отец из деревни неожиданно… Пахом Назарыч… Тятя! — и белоголовый румяный Кузька бросился к отцу.
И еще поймал Пахом ухом другой, басистый голос:
— Товарищи! У нас смычка с деревней… Вот случай почтить крестьянина. Ребята, качай!.. Урра!!
Мигом Пахом отделился от земли и взлетел на воздух.
— Будя! — испуганно орал он под потолком. — Стой, туды вашу!.. Не озоруй!! — и мягко падал на любовно-упругие руки столпившейся молодежи.
— Урра! Ура!.. Да здравствует Пахом Назарыч!.. Товарищи! Ведите его на возвышение. На почетное место. Товарищи!!..
И вот Пахом за столом, ошеломленный. И Кузька кричит:
— Товарищи! Интернационал!
Все поднимаются, и складный напев гудит у Пахома в заросших тысячелетним мхом ушах, громче, торжественней, и Пахом снова как бы закачался в воздухе, как в колыбели, в этих звуках. Он сидел в шапке, а все стояли.
«Прилично, — подумал он, и морщины на его вспотевшем лице стали распрямляться. — Придется Кузьку опосля выдрать, на фатере… Пока прилично».
Конец вожжи высунулся. Он поспешно запрятал его и снял шапку.
— Чаю! — кто-то крикнул. — Пахом Назарыч, кушайте, вот сухарики. У нас попросту… Митинг!
— Ничего, прилично, — сказал Пахом и стал придирчивым глазом водить по сторонам.
Но все чинно, благородно: разодетые девушки, чистяки парни. Сидят и слушают. А Кузька в пиджаке, в брюках, чего-то, сукин сын, очень складно говорит про мужика да про рабочего. Ежели, говорит, смычку устроить, так Русь первой страной во всем мире образуется… Только, говорит, сукин сын, надо крепче веровать да работать, как следовает быть…
Пахом слушает в оба уха, пегую бородищу гладит, думает: «Веровать… Насчет веры хорошо закручено. А все-таки вожжей придется для острастки разок-другой вдарить, стервеца», — но уже на губах Пахома играет улыбка, и глаза копят радость.
И еще выходили парни, много говорили приятного, указывали руками на Пахома и всем залом кричали Пахому «ура», били что есть сил в ладоши.
— Кланяйся, тятя, встань.
Пахом встал, закланялся, как в церкви, чинно, на три стороны, и борода его вдруг затряслась.
— Братцы! Ребятушки!.. — скосоротился он и засморкался. — Вот до чего на старости лет достукался я, бородатый гриб, до каких почетов… Могим поверить… Братцы!.. То-есть, вот как… То-есть, вымолвить не могу… Спасибо, сто раз спасибо в оборот вам!.. А в бога, ребята, верьте, в господа… Это правильно. Ура!!
Все засмеялись, зааплодировали, а Пахом заплакал.
Грянула музыка, начались танцы. Пахом долго крепился, но вот, подобрав полы и с гиком:
— Эх, ты!.. Качай, деревня!.. — бросился в присядку.