Снайпер в Афгане. Порванные души
Шрифт:
Как-то все непонятно получилось. Неожиданно…
Федор прилетел утром вместе с заменой. Сразу пошел в роту, нашел Трубу и – на псарню. Прапорщик говорит, что Дик с утра был сам не свой, беспокоился, явно чувствовал, что Федор где-то рядом уже.
Когда они подходили, Дик учуял – начал выть в голос. Его выпустили, и они тут минут пять зажимались. Прямо здесь, где он сейчас лежит.
Трубилин говорит, что пес не просто визжал, он плакал, он орал в голос, как человек. Даже попытался изобразить звук издаваемый собакой: «А-а-а! А-а-а!»
Федя
То, что он умер, они и заметили не сразу. Ну, понятно – тормошить, массировать, даже что-то кололи еще.
Все, отмучился… Дождался… Увидел живого, попрощался и ушел.
Мрачный прапорщик стоял передо мной, сопляком, и, не утирая глаз, плакал. Сильный, суровый, настоящий мужик… такой беззащитный и беспомощный. Он столько сделал! Так много… И вот оно – все, конец. Ничего ты, дядя, больше не сможешь сотворить, хоть себя заруби. Принимай это и живи как можешь…
Пришел один Ургалиев.
Подняли плащ-палатку, понесли…
Шли долго, почти к самой бане. Там на холме, метрах в тридцати от танка боевого охранения, солдаты уже выкопали могилу.
С холма открывался лучший вид, который только можно найти в нашем полку. Под холмом Кокча делала крутой изгиб, и там начиналась серьезная быстрина. Напротив вода подмыла скалы и открывались гроты. Под ними шли не вымерзающие за зиму камыши. Вдали нависали зимой и летом искрящиеся белизной шапки Гиндукуша. А правее, в камышовой дали, светился своими ледниками грузный Памир.
С противоположной стороны вздымался на полнеба перевал, куда весной улетит твой Федор. На роду у тебя, родной, видимо, ждать написано. Вот он – перевал перед тобой, вечность ожидания впереди…
Федор держался хорошо. Встал на колени, сказал: «Прощай, Дик…», поцеловал в глаза и встал в стороне. Большие круглые слезинки, словно бусы, катились по щекам, губам, висели на ресницах и носу. Он не шевелился. Стоял, смотрел на собаку и беззвучно плакал.
Больше никто не подходил…
Подошел я. Опустился рядом и впервые в жизни положил свою ладонь на широкое темя… Прощай, Дуся, прощай, друг… лучший из друзей.
Трубилин вытащил из-за пазухи бушлата «стечкина». Дал три раза в воздух.
Темир монотонно тянул любимую Дусину песнь.
Он-то всегда пел ему одну и ту же… Это когда только до печенок проймет, выкрутит изнутри, согнет, сожмет до боли в груди, вот только тогда начинаешь по сторонам смотреть, да других замечать, да внимание обращать, что они делают, говорят, что поют.
Ранней осенью 1994 года приехал я в Воронеж. Остановился на квартире у большого русского писателя Ивана Ивановича Евсеенко. Дружная семья. Литература, музыка. Полный дом кошек.
Меж делами ходил по музеям. Там они не в пример нашим, луганским.
Топаю раз себе по центру назад, на Ново-Московскую улицу. Вдруг слышу сзади: «Глебыч!» Поворачиваюсь…
Летит ко мне нечто бритое, в кирпично-сиреневой двубортке. Черный гольфик, такие же штаники, туфельки лаковые, модные. Весь лоском сияет, шиком. Огненным ежиком и золотыми перстнями-цепурами весь горит. Руки вразлетку, губы чуть ли не трубочкой вытянуты. Вот меня в этой жизни только бандюки еще не целовали.
Боковым примечаю еще парочку таких же толстолобиков, поодаль, возле припаркованной прямо на тротуаре тонированно-хромированной «бэмки».
Подскакивает. Я останавливаю братка протянутой рукой и лучезарной улыбкой: «Привет!»
– Привет.
Как-то поник весь… жмет руку, а в глаза испытующе заглядывает. Почему это его не обнимают, в щечку не чмокают… А я его не знаю! Не видел ни разу в жизни, и все тут!
– Ты как, Глебыч?! Какими судьбами к нам? Где остановился? Как ты вообще?
Ничего не понимаю… Он определенно меня знает. Начинаю что-то буровить, по контексту вычислять.
Через пару минут клоунады я где-то обмолвился, и чувак понял, что его не помнят. Обида в глазах промелькнула.
– Ты че, братела, не признал? Я же Леха! С саперной… Рыжа! Помнишь?
– А-а-а! Ну, иди сюда, дай потискаю, кости тебе поломаю, братишка! Прости, родной, совсем башня контуженная набекрень съехала!
Крепко обнялись, начали по новой – что, где, как? Я не сдержался:
– Что, дружище, в движение подался? – и за полу пиджачишки выразительно подергал.
Он смутился. Началось: «Понимаешь… каждый ищет… жизнь сейчас…» Понимаю. Не надо оправдываться.
Ладно, поехали…
Да, давай!
Сели в «БМВ». Мы с Лехой молчали. Братва, гордясь собой, гуняво терла впереди, обильно пересыпая тупой базар своим гуммозным новоязом. Ехали долго. Водила лихач, но ездит безграмотно. Машину и вовсе не жалеет: то придавит на гашетку под пять тысяч оборотов, то тормозит что дурной. Передачами дерг-дерг, дерг-дерг… и так все время! И ведет себя по-хамски: сигналит беспрестанно, из полосы в полосу шорхается; один он на дороге – все ему мешают. Удивить, наверное, хочет. Да видели уже, насмотрелись на вас, отморозков.
Приехали. Я Воронежа вообще не знаю. Какие-то спальные районы, многоэтажки вокруг сплошным строем стоят. Унифицированное уродство совдепии, навязанное древнему красивому городу. Под машинку всех. Города как рядовые.
Братва стала меж собой прощаться. Культово приобнялись, соприкасаясь щеками и остриженными кеглями. Никак у зверьков переняли моду – так только мандариновые носороги чоломкуются.
Леха, явно смущаясь спутников, подошел ко мне. Триста двадцать пятая, завизжав палеными покрышками, черной тенью метнулась к светофору и тут же, не успев на зеленый, вновь сжигая резину, взвыла тормозами. Отдача качнула в обратку, и машина, тяжко присев на задние амортизаторы, встала как вкопанная. Хорошая тачка, наездник не тот. Я просиял, кончил полтора раза и, не скрывая сарказма, посмотрел на Рыжу. Тот вообще потерялся, бедный: