Снег к добру
Шрифт:
– А ты, оказывается, сопливый романтик,– печально сказал Крупеня, прижимаясь боком к выдвинутому ящику.
– Дядя Леша, пусть я сопливый. Но тогда, в Кузбассе, я много думал о первой жене отца.
– Думать тебе больше не о чем.
– Возможно. Не спорю. Но я так понимал ее, так понимал! Понимал ее, что ушла…
– И тебе ничуть не было жалко отца? Он долго горевал из-за этого. Почти всю войну. Я когда с ним познакомился, думал, что у него кто-то погиб… А потом он мне сказал, что был женат всего несколько месяцев… До войны. Я не думал, что у нас об этом пойдет разговор. Двое сходятся и расходятся – это ведь всегда темный лес, и я не люблю это обсуждать.
– Что вы от меня хотите, дядя Леша?
– Я хочу, чтоб ты пришел ко мне в гости 24 февраля. Говорю сразу – будут твои. Встретитесь за столом на нейтральной территории.
– Я приду на эту такую симпатичную мне территорию. А Пашка?
– Обеспечу.
Евгений улыбался, нащурив глаз: что, мол, с тебя возьмешь, бедного печеночника, если ты решил играть роль миротворца? И Крупеня махнул рукой: иди. А когда за Евгением закрылась дверь, вспомнил,
что, пока они разговаривали, никто ему не звонил и никто не приходил. А была планерка. Теперь-то она кончилась… И могли бы, хоть для приличия, выяснить, тут он или нет. Живой ли. От жалобных мыслей стало противно и стыдно. Он решил, что надо наконец ложиться в больницу, сразу же позвонил Вовочке и сказал о своем решении. Тот начальственно заохал и попросил не нервничать.
И Крупеня, ни с кем не простившись и постанывая от боли, вызвал машину и уехал домой.
Трагедия, в сущности, оказалась почти комедией. Эссенция, которую выпила Люба Шестопалова, была простым уксусом, да еще и с подсолнечным маслом. Скуповатая Любина мать имела привычку сливать остатки с селедочницы обратно в бутылку. И крик Любава подняла не потому, что было больно, а потому, что ради крика-то все и делалось. Вот она выпьет, швырнет бутылочку во что-нибудь стеклянное – швырнула в хозяйственную полочку, на которой стояли вымытые банки, но это так – детали,– швырнет, значит, бутылочку и заорет. Ася внимательно слушала, а Любава спокойно рассказывала, как она орала, как прибежала из сараюхи мать и как у матери поотрывались на халате пуговицы от бега – халат узкий, в нем только стоять можно, а она рванула, как Брумель, и в три прыжка уже была в избе. Увидела стекло на полу и то, как Любава опускалась рядом с ним на пол, широко раскинув руки, и обомлела. Любава так и говорила: «Мне руки хотелось раскинуть пошире, чтоб было страшнее».
– А почему так – страшней? – спросила Ася.
Любава пожала плечами, поежилась, и под ней скрипнули пружины. Она лежала на высокой перине и на трех взбитых подушках. Белье было белое, как кипень, вываренное и высушенное по-домашнему. Казалось, от него пахнет морозом, хотя в комнате было тепло, а Асе жарко; она ведь так и не успела снять с себя три теплых кофты – торопилась к этому смешному несчастью.
– Скажи,– спросила она,– ты хоть на минутку, хоть на мгновение подумала тогда о маме? Любава засмеялась и ответила странно:
– Я думала, что у меня все получится как надо. А Маркс говорил – победителей не судят.
– Никогда этого Маркс не говорил,– сказала Ася.
– Нет, говорил! – Любава приподнялась на подушках и устроилась поудобней.– Говорил, говорил, я знаю точно. Я просто не думала, что он такой твердокаменный.
– Сергей Петрович?
– А кто же еще?
– Я с ним еще не говорила.
– Теперь уже не надо. Теперь он мне не нужен.
– А мне – придется. Ему много ещё предстоит разговоров из-за тебя. Не жалко?
– Абсолютно. Так ему и надо.
–
– Мне на него наплевать, если ему на меня наплевать…
– А если б он к тебе пришел тогда, ты думаешь, не было бы у него разных неприятных разговоров?
– Я бы всем сказала, что выпила по ошибке. Думала, мол, что огуречный рассол. У нас он всегда есть, я его люблю без ничего пить, просто так…
Абсолютная, почти невозможная откровенность! Что это – предел цинизма или просто глупость? Ася оглядела комнату. Все блестит, ни пылиночки. Этажерка с книгами. Какими? Надо встать и посмотреть. На стене дорогой ковер. И пышная постель, на которой лежать, наверное, очень приятно.
– Ты где жила, когда поступала в институт?
– В общежитии.– И мордочка сразу же – и недоуменная, и чуть брезгливая. Ну еще бы! Ася представила себе плоские общежитские коечки. И летом никакой, даже кинооткрыточной индивидуальности. Казенно-деловой стиль, суконные одеяла, мутные стаканы, длинные веревки от штор. Сами шторы в закутке У коменданта лежат. Абитуриенты обойдутся и без них. Одеяла пересчитываются каждый вечер. Стаканы тоже.
– Ты на чем срезалась?
– Первый год на сочинении. Второй – на истории.
– А другие из вашей школы?
– Кто поступил, а кто на работу в городе устроился.
– А ты на работу не хотела?
– На черную? Еще чего!
– Почему обязательно черную?
– А какая может быть работа без образования?
– Всякая. Ты думаешь, у инженера в цехе очень белая работа? А можно в галантерейном магазине продавать галстуки, ленты. Разве это черная работа?
– Ну вот еще!
Асе подумалось: не надо здесь зря сидеть. Любава ей понятна до донышка. («Банка разбилась всего одна, мне хотелось, чтоб было больше… Много, много битого стекла, как после бомбежки».– «Господи, да где ж видела бомбежку?» – «В фильме «Летят журавли». Помните, он ее несет по битому стеклу и у нее висят руки…»)
Когда Ася уезжала в командировку, она в коридоре встретила Священную Корову. «Видела я таких истеричек,– сказала та.– Это не тема. Пусть ими занимаются психиатры. Сейчас психов много. Провинциальная экзальтация. В общем, думай сама. Но я бы это письмо выкинула к чертовой матери… Оно с соплями».
Битое стекло и раскинутые руки. Корова как в воду смотрела. Экзальтация.. По сути. А сверху огуречный рассол откровенности.
Вошла мать. Три нижних пуговицы на халате так и не пришиты, а ведь прошло уже десять дней. А Любава лежит и, судя по всему, вставать пока не собирается. Мать подала ей молоко. Любава пила мелкими глотками, и при каждом ее глотке у матери вздрагивал подбородок.
– Все будет хорошо,– сказала Ася.– Отдыхай. Я к тебе еще зайду.
Она вышла во двор. На веревках бились синеватые простыни. Мать не успела пришить пуговицы к своему халату, и вообще он был не очень-то свежий, но когда подавала молоко дочери, на руке у нее висела тряпка – никогда Ася не видела таких чистых хозяйственных
тряпок. А на этажерке стояли «Белая береза», «Два капитана» и «Саламина» Рокуэлла Кента. Остальные книги оказались учебниками.
Сейчас Ася шла на почту – она остановилась там в маленькой задней комнатке. До нее здесь жила учительница, потом она вышла замуж, переехала в свой дом. А комнатка осталась, даже не комнатка, просто выгородка, в одной половинке жила Катятелефонистка, а в другой поселили Асю. Она успела только бросить чемоданчик и побежала к Любаве, а сейчас снимет лишние кофты и пойдет в школу.