Со щитом и на щите
Шрифт:
Мишка так и сказал:
— Пороем, пороем, а потом закапывать заставят.
Мишка разительно изменился: стал важным и сдержанным, в разговоре со мной появились высокомерные нотки. Мне ненавистен этот тон, но о том, чтобы осадить Мишку, нечего и думать. Он теперь не рядовая тюлька, а ефрейтор и носит ефрейторские лычки с таким тщеславием, словно это не лычки — маршальские звезды.
Я тоже дорос бы до ефрейтора, ведь почти всем десятиклассникам присвоили воинские звания, однако мне стал помехой потрясающий успех во время первой стрельбы по мишеням. Командир
— Пускай сперва стрелять научится как следует!
Значит, мне нечего и думать подняться хотя бы на ступеньку повыше.
Но я об этом не очень-то печалился. Единственное, что меня беспокоило, так это то, что я скажу маме, если вернусь рядовым. Ведь когда прокатился слух, что нам присвоят командирские звания, я поторопился порадовать маму, что ее сын уже старший сержант. И не видел в этом ни малейшей неправды: разве не учили нас с малых лет, чтобы мы всегда доставляли радость родителям? Вот я авансом маму и порадовал. А теперь хоть локти кусай.
Но ничего, впереди еще больше года, возможно, за это время мне все-таки присвоят звание сержанта. Поэтому я долблю камни так, что осколки шрапнелью летят, с ненавистью поглядываю в раскаленное небо и мечтаю о вечере. Когда прозвучит, наконец, команда кончать работу, мы, отложив кайла, тачки и лопаты, скатимся к Днестру, с радостными криками ринемся в воду.
Командиры долго не могут выудить нас на берег, ругают и грозят, что больше к речке не подпустят. Но мы им не очень-то верим: разве командиров солнце жарит меньше, чем нас? Командирам тоже купаться хочется.
Но вот мы выстраиваемся и, мокрые, посвежевшие, взбираемся повзводно вверх, к лесу. Там, в палатках, мы и живем. Там уже нас ждет ужин: под зелеными шатрами, на земле… И мы, начаевавшись, откатываемся от горячих еще кружек и лежим себе, ожидая сигнала «отбой».
Небо еще дышит жаром, хотя солнце уже на горизонте. А здесь, на траве, под высокими густыми деревьями, прохладно и приятно. Весь наш лагерь словно вымер: монотонно лепечут лишь сонные голоса каких-то пичужек да изредка раздастся окрик командира.
О чем мы в такие минуты думаем? О чем разговариваем?
Обо всем. Но больше всего о службе. Разговоры наши изменились с тех пор, как мы попали в армию.
Если поначалу мы еще вспоминали большей частью родные места и они казались нам раем, то теперь мы все реже заводим разговоры о доме. С головой окунувшись в армейские будни, мы постепенно прониклись их интересами.
Мы многому научились за это время, многое узнали. Нас не пугают теперь ни морозы, ни жара, дубленую нашу кожу не пробить градом, не промочить дождем, мы совершенно спокойно ляжем на сырую землю и заснем, не боясь простудиться. Мы научились по команде вставать, по команде ложиться.
Мы стали воинами.
Мы научились ходить в атаку и мгновенно окапываться, хоть километр ползти по-пластунски, преодолевать глубочайшие рвы и высочайшие стены, лихо колоть штыком и отбивать вражьи удары прикладом винтовки. Ноги наши сами собой вытягиваются в струну, как только звучит команда «арш!», руки наши взлетают ни на сантиметр выше, ни на сантиметр ниже, мы ходим в строю так, что залюбуешься, и никому не пришло бы в голову, что всего несколько месяцев тому назад мы совсем не умели так держаться.
Мы стали настоящими воинами.
Нас теперь не сгибают до земли двухпудовые солдатские вещмешки, мы и думать забыли о НЗ, который несем в своих вещмешках, потому что не чувствуем того постоянного голода, который грыз нас в начале военной службы. Мы уже наедаемся за завтраками, обедами и ужинами. Нас не беспокоят твердые, со слежавшейся соломой подушки, мы можем спокойненько выспаться хоть на каменной глыбе. Мы огрубели, мышцы наши окрепли, движения стали точными и уверенными.
Мы стали теми, кем и должны были стать. Близившаяся война готовила нам суровый экзамен на мужество и зрелость.
И мы сдадим его — живыми или мертвыми.
Вместо эпилога
Война началась для нас не свистом пуль, не взрывами мин и снарядов, а нескончаемыми маршами, рытьем траншей и окопов. То ли нас опасались пустить на передовую (первый год службы!), то ли там было уже столько войск, что не протиснуться, и на протяжении почти пятнадцати суток мы шли, шли, шли — по сорок, по пятьдесят километров. Или зарывались в землю.
Кое-кто начинал высказывать опасения, что нам и пороху понюхать не удастся. Ведь все мы, как один, были уверены, что именно сейчас, пока копаем осточертевшие блиндажи и окопы, наша армия добивает врага «малой кровью, могучим ударом». И если нас хотя бы с неделю еще погоняют вдоль фронта, то мы так и не увидим живых врагов, разве что пленных. Но когда начинали сетовать вслух, наш помкомвзвода, стягивая брови в строгий шнурок, обрывал:
— Разговорчики!
Ибо дисциплина есть дисциплина, и она не терпит никаких нареканий на действия командования, даже если нарекания эти порождены самыми высокопатриотическими чувствами.
Дважды мы видели вражеские самолеты. Первый раз они летели так высоко, что казались лишь серебристыми крестиками. И когда прозвучала тревожная команда: «Во-озду-ух!», мы рассыпались с дороги по густой, высокой пшенице. А потом, как нас недавно учили, с колена стреляли по этим самолетам.
Терпко и будоражаще запахло порохом, в голове звенело от выстрелов, а крестики плыли и плыли, и хотя бы один упал. Наш лейтенант, разрядив в небо свой ТТ, огорченно скомандовал отбой.
На поле вдруг упала тишина, так как наш взвод последним закончил стрельбу. Вот тогда-то с неба донесся могучий сдержанный гул. Что-то жестокое и холодное угадывалось в нем. Какая-то тупая, уверенная в себе сила. И мы растерянно смотрели на нескончаемую армаду самолетов и спрашивали у самих себя и вслух: где же наши прославленные истребители?
Командиры нам поясняли, что истребители накинутся на вражеские самолеты подальше, в тылу, что они нарочно пропускают их вглубь, чтобы потом ни одного не выпустить.